Госпожа Бовари - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я иногда об этом думала, — молвила она.
— Какая мечта! — прошептал Леон. И, нежно коснувшись голубой каймы ее длинного белого пояса, прибавил: — Что нам мешает начать жизнь сызнова?..
— Нет, друг мой, — ответила она. — Я слишком стара… а вы слишком молоды… забудьте меня! Другие будут любить вас… и вы будете их любить.
— Так, как люблю вас, — нет! — воскликнул он.
— Дитя вы! Будьте же благоразумны. Я этого требую.
Она представила ему всю невозможность их любви; они по-прежнему должны держаться в границах простой братской дружбы.
Серьезно ли она говорила это? Эмма, разумеется, сама того не знала, подчиняясь прелести соблазна и в то же время сознавая необходимость бороться с ним, и, глядя умиленным взглядом на молодого человека, нежно отстраняла робкие ласки его дрожащих рук.
— Ах, извините, — сказал он, отодвигаясь.
Эмму охватил смутный страх перед этою робостью, более опасной для нее, чем смелость Родольфа, когда он подходил к ней с раскрытыми объятиями. Никогда ни один мужчина не казался ей столь прекрасным. Пленительным чистосердечием было проникнуто его обращение. Он опускал длинные, тонкие, загибавшиеся кверху ресницы. Его нежные щеки краснели — как ей казалось — от страстного желания, и ей неудержимо хотелось коснуться их губами. Вдруг, нагнувшись, как будто затем, чтобы взглянуть на часы, она проговорила:
— Боже мой, как поздно! Как мы заболтались!
Он понял намек и протянул руку за шляпой.
— Я забыла даже о театре. А бедный Бовари оставил меня нарочно для спектакля. Супруги Лормо, живущие на улице Гранпон, должны были взять меня с собою.
Случай был уже упущен, так как завтра она уезжает.
— Правда? — спросил Леон.
— Да.
— Мне, однако, необходимо увидеться с вами еще раз, я должен сказать вам…
— Что?
— Нечто… важное, серьезное. Да вы, впрочем, не уедете, это невозможно. Если бы вы знали… Выслушайте меня… Вы меня, значит, не поняли? Вы не угадали?..
— А между тем вы выражаетесь ясно, — сказала Эмма.
— Ах, вам угодно шутить! Довольно, довольно! Из жалости дайте мне увидеть вас еще раз… Только один раз…
— Ну уж… — Она остановилась, затем, как бы одумавшись, сказала: — О, только не здесь!
— Где вам будет угодно.
— Хотите…
Она раздумывала и отрывисто сказала:
— Завтра в одиннадцать часов, в соборе.
— Буду там! — воскликнул он и схватил ее за обе руки, но она их высвободила.
Он стоял несколько позади ее, а она опустила голову; он нагнулся над ее шеей и долгим поцелуем прильнул к ее затылку.
— Вы с ума сошли! Ах, сумасшедший! — говорила она, нервно смеясь, меж тем как поцелуи не прекращались.
Он заглядывал через плечо в ее глаза, словно ища прочесть в них согласие. На него упал ее взгляд, полный ледяного величия.
Леон отступил на три шага к дверям. Остановился на пороге. Потом дрожащими губами прошептал:
— До завтра.
Она ответила кивком головы и, как птичка, порхнула в соседнюю комнату.
Вечером Эмма писала клерку нескончаемое письмо, в котором отменяла свидание: теперь между ними все кончено, и ради их счастья они не должны более встречаться. Но когда письмо было запечатано, она оказалась в большом затруднении, так как не умела надписать адрес.
«Отдам ему сама, — подумала она, — он придет».
На другой день Леон, распахнув дверь на свой балкончик и весело напевая, сам вычистил свои ботинки, покрыв их несколько раз лаком. Надел белые панталоны, тонкие носки, зеленый фрак, вылил на носовой платок все духи, что были у него в запасе, завился у цирюльника и потом опять велел развить волосы, чтобы придать прическе изящную простоту.
«Еще рано!» — подумал он в цирюльне, взглядывая на кукушку: было девять часов.
Он перелистал старый модный журнал, вышел, закурил сигару, прошелся по трем улицам, наконец решил, что уже пора, и поспешно направился к площади перед собором Богоматери.
Было прекрасное летнее утро. Серебряные изделия сияли в окнах соседних лавок, и свет, падавший на собор сбоку, играл на изломах серых камней; стая птиц кружилась в голубом небе вокруг колоколенок со сквозными трилистниками; площадь оглашалась криками и благоухала цветами, окаймлявшими ее мостовую: розами, жасмином, гвоздикой, нарциссами, туберозами; промежутки между купами цветов были заняты там и сям влажною зеленью — кошачьей травой и курослепом для птиц; посреди площади журчал фонтан, а под огромными зонтиками, промеж пирамид из дынь, простоволосые торговки обертывали бумагой букетики фиалок.
Молодой человек взял такой букетик. В первый раз приходилось ему покупать цветы для женщины; и, вдыхая их аромат, грудь его выпрямлялась от горделивого чувства, словно эта дань преклонения, подносимая ей, возвеличивала его самого.
Однако он боялся, что его увидят; он решительно пошел в церковь.
Швейцар собора стоял в ту минуту на пороге левого портала, под статуей «Пляшущая Марианна», — в шляпе с перьями, со шпагой у бедра, с булавою в руке, величественный, как кардинал, и блистательный, как священная утварь.
Он подошел к Леону и с благодушно-лукавой улыбкой, какая бывает у священников, когда они обращаются к детям, спросил:
— Вы, должно быть, не здешний, сударь? Вам угодно осмотреть достопримечательности собора?
— Нет, — ответил тот.
Сначала обошел он приделы. Потом вернулся к порталу и взглянул на площадь. Эммы все еще не было. Он пошел прямо, по среднему проходу, до самого алтаря.
Средний корабль с частью стрельчатых арок и цветных стекол отражался в полных кропильницах. Отсветы оконной живописи ломались на их мраморных краях и тянулись дальше по плитам пола, как пестрый ковер. Яркий дневной свет врывался в собор тремя гигантскими полосами сквозь открытые двери главного портала. Время от времени по церкви проходил причетник, наскоро преклоняя колени перед алтарем движением торопливого богомольца. Хрустальные паникадила висели неподвижно. У престола горела серебряная лампада; из темных боковых капелл доносились порою словно вздохи, да стук захлопнувшейся решетки отдавался эхом под высокими сводами.
Леон медленными шагами двигался вдоль стен. Никогда еще жизнь не казалась ему столь прекрасной. Сейчас придет она, очаровательная, взволнованная, оглядываясь, не следят ли за ней, — в платье с воланами, с золотым лорнетом, в тонких ботинках, со всем обаянием изящества, еще ему неведомого, со всей той прелестью, какою бывает окружена добродетель в минуту перед падением. Храм, словно исполинский будуар, раскидывался над нею, своды наклонялись, чтобы в полумраке принять исповедь ее любви; цветные стекла сияли, чтобы озарить ее лицо, и кадильницы были готовы зажечься, чтобы она явилась, как ангел, в облаках благовоний.
Она, однако, все не приходила. Он сел на стул, и глаза его упали на голубое окно с написанными на нем рыбаками, несущими из лодок корзины с рыбой. Он всматривался в витражи — долго, внимательно, считал чешуи рыб и петлицы на куртках, а мысль его блуждала в поисках Эммы.
Швейцар, стоя в стороне, возмущался про себя образом действий этого посетителя, дерзнувшего восхищаться собором в одиночестве. Ему казалось, что он ведет себя чудовищно, в некотором смысле грабит его и почти святотатствует.
Но вдруг — шуршанье шелка по плитам, край шляпы, черная пелерина… Она! Леон встал и почти бегом бросился ей навстречу.
Эмма была бледна. Шла быстро.
— Прочтите это! — сказала она, протягивая ему сложенную бумагу… — О нет! — И она резко отдернула свою руку, потом вошла в часовню Пресвятой Девы, стала на колени, опираясь на спинку стула, и погрузилась в молитву.
Молодого человека рассердила эта ханжеская причуда; потом он испытал все же некоторое очарование, видя ее в минуту любовного свидания погруженной в молитву, как андалусская Маркиза; вскоре, однако, это ему наскучило, так как ее благочестивое занятие не кончалось.
Эмма молилась или, вернее, делала усилие молиться, надеясь, что небо вдохнет в нее какое-нибудь внезапное решение; и для привлечения благодатной помощи она впивала глазами лучезарный блеск алтаря, вдыхала благоухание белых ночных фиалок, распускавшихся в высоких вазах, прислушивалась к безмолвию церкви, от которого смятение в ее сердце еще возрастало.
Наконец она поднялась с колен, и они собирались уже уходить, когда швейцар быстро подошел к ним со словами:
— Барыня, наверное, не здешняя? Барыне угодно осмотреть достопримечательности церкви?
— Да нет! — воскликнул клерк.
— А почему бы нет? — возразила она.
Ее поколебленная добродетель хваталась и за скульптуру, и за молитву, и за памятники — за все, что представлял случай.
Тогда, чтобы обозреть все «по порядку», швейцар повел их ко входу с площади, и, указав булавою на полу большой круг из черных плит, без надписи и украшений: