Повести и рассказы - Анатолий Курчаткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была та пора, когда и в самом деле за границу, кроме дипломатов, никто практически больше не ездил и то, что отца п о с л а л и, уже сам факт этой поездки — было свидетельством его избранности, значительности, не досягаемой никем из обычных, окружающих нас людей.
Там, за границей, в иностранном городе Вене я пошел в школу, и в каких костюмчиках я вернулся в Москву, какие свитерки, джемперы, гольфы, кепки, рубашки, надевал я, выходя на улицу, — ни у кого не было во дворе и во всей близлежащей округе подобного. Жаль лишь было, что это уже другой, не прежний двор и меня не видят мои бывшие друзья, и Венька Жаворонков, кстати… А что у нас была за квартира! Я заходил к новым своим дворовым друзьям — там стояло что-то обшарпанное, оббитое, ободранное, страшное, наша же после их, когда я возвращался, обставленная австрийской, какого-то темного дерева мебелью, походила на дворец.
Мне нравилось жевать жевательную резинку, писать гранеными шариковыми ручками с надписью латинскими буквами на них «Dokumental», и еще ужасно нравилось нацеплять на себя крест-накрест два тяжелых, совершенно как настоящие, с проворачивающимися — щелк! щелк! — барабанами револьвера системы «смит-и-вессон», которые притом и стреляли — совсем уж как настоящие! — единственно что при помощи пружины и резиновыми пульками…
Город был тих, знойно-сонен, над пустынными асфальтированными улицами центра дрожало прозрачное душное марево перегретого воздуха. Только возле кинотеатра, бело-желтого небольшого здания с фальшивыми, наведенными краской колоннами по фасаду, рассеивалась, вытекая из распахнутых дверей зала, небольшая толпа немногочисленных дневных зрителей.
Мария оказалась дома. И как только я увидел ее, я понял, что не хотел этого, я шел к ней и надеялся, сам того не сознавая, что не застану ее. И застал.
— При-ехал, Ви-то-ша, — с ласковой растерянностью протянула она, растворяя дверь в дом на мои шаги в сенях и останавливаясь на пороге. — А я не ждала еще.
Она была в своем нарядном голубом платье с короткими рукавами фонариком и нешироким, из этой же материи пояском, изящно обозначавшим ее плотную, но вполне для тридцатилетней женщины неплохую фигурку, — это платье она надевала в первые свидания со мной.
— Как же не ждала, — произнося каждое слово врастяжку, сказал я. — Платье вон голубое надела… Ждала, выходит. Привет.
— Привет. Ага, привет, — с неловкостью в голосе хохотнула Мария.
Все ее скуластое, с чистой розовой кожей лицо дышало смущеньем и ложью.
Я подошел к ней, приобнял за талию, намереваясь поцеловать, и она подставила мне, опять так же хохотнув, щеку.
— Ну уж ты сказал тоже про платье, будто так просто я его и надеть не могу, — передернула она плечами, улыбаясь укоряюще и все так же растерянно-возбужденно. — Я сейчас идти собиралась, как раз дверь открыла… как раз идти надела. — Она захлопнула за собой дверь и, обходя меня, двинулась к выходу из сеней. — Мне вот сейчас, ну вот совсем, Витоша, некогда… я убегаю… Я во вторую смену, и мне обернуться нужно…
Я пошел за ней.
— Давай провожу.
— Ага, ага. Проводи. Ага.
Дом ее, ветшающий, но крепкий еще пятистенок, стоял на склоне горы недалеко от плотины электростанции, в верхнем, самом близком к центру ряду домов, мы быстро пошли по вихляющейся тропинке наверх и минуты через две поднялась на асфальтовую дорогу.
Я молчал, молчала и она, и, когда мы миновали поворот, пройдя по дороге в сторону центра метров двести, она внезапно остановилась.
— Ой, слушай, нет! — задыхающимся голосом сказала она. — Забыла совсем. Тебя увидела — и забыла… Мне к Надьке же надо. Мы же с ней. Вот приехал ты — все прямо из головы вылетело… Давай тогда прощаемся, я к ней побегу. А то обидится, знаешь ведь Надьку. Давай на следующей неделе встретимся, я следующую неделю в первую, прямо в понедельник, давай? Я тезку твоего в садик с утра как раз отведу — и свободна. Ага? — Она взяла меня одной рукой за локоть, другой дотянулась до плеча и, прижимаясь животом к моему бедру, заглянула в глаза. — Ага?
— Давай. Ага, — сказал я.
— Ну пока тогда. Я побежала, — довольным голосом торопливо сказала она, чмокнула меня в щеку, и каблучки ее босоножек защелкали по асфальту обратно за поворот.
Я подождал некоторое время и пошел за ней следом. Когда я вывернул из-за поворота, платье ее мелькало уже по склону между плетнями огородов. Она оглянулась на ходу наверх, на дорогу, и я присел на корточки, чтобы так, на бегу, она не могла бы меня разглядеть.
Ни к какой она, конечно же, бежала не к подруге. Она поднялась на крыльцо своего дома, повозилась там возле двери, открывая замок, дверь распахнулась, и она исчезла за ней. Можно сейчас спуститься следом, снова, как десять минут назад, взойти на крыльцо…
Но я не сделал этого.
Я сошел с дороги на обочину, на серую, с металлическим тяжелым отливом траву и сел на нее. Дом Марии был мне почти не виден, но крыльцо ее половины просматривалось отсюда прекрасно. Крыльцо ее матери было мне совершенно ни к чему. Как оно никогда не было мне нужно — они с Марией жили полностью раздельно, и перегородка внутри между двумя половинами была абсолютно глухой. Ее не было, этой перегородки, когда Мария девочкой бегала в школу, таскала в дневнике жирных «гусей» и квелые «тройки», но беспечально переползала из класса в класс, когда два ее младших брата-близнеца, доверчиво ступая по ее стопам, ползли тем же образом к вершинам знаний средней общеобразовательной школы. Перегородка эта появилась не так уж давно, года три, четыре назад, когда мой тезка, законнорожденный, но, как и сама Мария, довольно скоро оставшийся без отца, был определен на круглонедельное пребывание в дошкольном учреждении и мать Марии, сама же по дурости загубившая на детей свою молодость, решила загубить и дочерину. Вымахавшие в здоровенных, налитых воловьей силой парней братовья отбухали срочную и остались служить завскладами в звании прапорщиков, — ничто не мешало Марии устроить свой быт таким образом, чтобы молодость осталась потом в воспоминаниях яркой и содержательной.
Ну что ж… Даже если она и пыталась порой всучить мне в качестве своего портрета некий ангелоподобный лик, то ведь это делалось не из корысти какой-либо, а из обыкновенного человеческого желания казаться лучше, чем ты есть. И так же, как я ей, она ведь не клялась мне в любви, не в вечной даже, а вообще — не обманывала ни себя, ни меня. Да чего, собственно, должно ждать от женщины, которая приводит тебя в свою постель в день же знакомства? «А кем ты работаешь?» — «А кем надо?» — спрашивает с хохотком ладненькая, крепенькая, с чистым розовым лицом женщина в не новом сером ватнике и неизменных теперь по всей стране джинсах, заправленных в аккуратненькие резиновые красные сапожки. «Ну, если уж по существу, то все равно», — тоже посмеиваясь, говорю я. «Монтажницей. Устроит?» — протяжно отвечает она, отдувая прядь светлых волос с лица, и в голосе ее — обещание податливости. Это прошлый год, осень, картофельное поле пригородного совхоза, и мы с ней работаем на стыке участков, отведенных под задание моему ремонтно-механическому цеху и ее заводу…
Я не заметил, откуда вдруг возникла в зелени огорода, прилегающего к торцу ее дома, белая, с голубыми полосками на вороте и рукавах тенниска. Видимо, он уже неплохо знал дорогу и поднялся снизу, от пруда, по петляющей между домами и огородами тропинке.
Я вскочил на ноги и, сам того не заметив, до боли стиснул зубы.
Белая тенниска взбежала на крыльцо и толкнула дверь в сенцы уверенной нетерпеливой рукой. Мне показалось, я даже услышал шорканье его обуви по доскам и сухой всхлоп закрывшейся за ним двери.
Ноги мои сделали несколько шагов по дороге — к тропинке, сбежать вниз, но я заставил себя остановиться. И потом стоял и стоял, глядя вниз, на голубевшее новой крышей крыльцо — сам делал нынешней весной, вкапывал столбы, крыл железом, — на весь ее темный, начавший ветшать, но издали вполне крепкий дом, на весь поселок индивидуальной застройки, лепившийся по склону до самого пруда… наконец повернулся и потащил себя по дороге обратно к центру — неизвестно куда.
Всегда у меня, сколько помню, были женщины, как это мягко говорится, легкого поведения. Потаскухи. Всегда. Как я понимаю теперь, я просто обходил всяких иных. Словно их не было, иных, словно я был по отношению к ним прокаженным, и одно лишь мое прикосновение к ним заразило бы их. Я привязывался ко всем этим своим потаскухам, я, как послушная, хорошо выдрессированная собака, таскал за ними повсюду в зубах сумочки и все прочее, что мне давали, чинил им унитазы, утеплял двери квартир, ремонтировал электропатроны и так далее и так далее… но я всегда знал при этом, что не могу привязаться надолго, что это на месяц, на два, на полгода… а там будто что-то подгнивало в этой моей привязанности, будто перетиралось что-то и рвалось — все рушилось, все разваливалось, и мне ничего не было жаль.