Страсть - Дженет Уинтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Священнику следует заниматься делом, а не подглядывать за девками.
Гош, попавший в паутину сплетни, напоил Патрика до того, что бывший священник на ногах не держался, а потом притащил его на высокий холм, с которого открывалась панорама широкой равнины. Они сели рядом; пока Патрик клевал носом, Гош достал красный флаг и пару минут помахал им. Потом разбудил расстригу и как бы между прочим заметил: и вечер, мол, прекрасный, и вид великолепный. Из уважения к хозяину Патрик заставил себя посмотреть туда, куда указал Гош, и пробормотал, что Бог благословил Ирландию, сделав ее земным раем. Потом слегка подался вперед, прищурил один глаз и взволнованно сказал точно епископ, принимающий первое причастие:
- Вы только поглядите!
- На что, на того сокола?
- При чем тут сокол? Она сильная и смуглая, как корова!
Сам Гош не видел ничего, но знал, что именно видит Патрик. Он заплатил одной деревенской шлюшке, велев ей раздеться посреди поля в пятнадцати милях от холма и через равные промежутки расставил своих людей с красными флагами.
Уплывая во Францию, он взял Патрика с собой.
Найти Патрика в Булони было легче легкого. Он стоял на специально сооруженной колонне, как Симеон Столпник. Отсюда расстрига видел другой берег Ла-Манша и докладывал о местонахождении блокадного флота Нельсона, предупреждая наши войска на учениях об английской угрозе. Если бы англичане вели патрульную службу с большей охотой, они могли бы легко взять на абордаж французские суда, отошедшие слишком далеко от порта. Чтобы предупреждать нас, Патрику дали альпийский рог в рост человека. В туманные ночи этот меланхолический звук долетал до скал Дувра, и ползли слухи о том, что Бонапарт нанял наблюдателем самого дьявола.
Каково было Патрику служить французам?
Все же лучше, чем англичанам.
Без Бонапарта я чаще всего проводил время с Патриком, сидя с ним на колонне. Вершина ее была футов двадцать на пятнадцать, так что было где сыграть в карты. Иногда приходил Домино и устраивал боксерский матч. Малый рост не доставлял ему неудобств; хотя кулаки у Патрика были с пушечные ядра, расстрига ни разу не попал в Домино: карлик обычно прыгал вокруг соперника, пока тот не начинал уставать. Улучив момент, Домино наносил один-единственный удар, причем не кулаками, а обеими ногами, выгнувшись вбок, назад или сделав мгновенную стойку на кистях. Матчи были шуточными, однако мне доводилось видеть, как карлик валил быка, прыгнув ему на лоб.
- Анри, если б ты был ростом с меня, тоже научился бы заботиться о себе, а не зависеть от милости окружающих.
Я поглядывал с колонны, а Патрик описывал мне, что происходит на палубах под английскими парусами. Он видел адмиралов в белых лосинах, моряков, что бегали вверх-вниз по вантам, чтобы поймать в паруса ветер. То и дело кого-нибудь пороли. Патрик утверждал, что видел, как кожа сходит со спины одним куском. Матроса макнули в море, чтобы не загноилось, а потом оставили лежать на палубе под палящим солнцем. Патрик говорил, что он может видеть долгоносиков в хлебе.
Только этому верить не стоит.
20 июля 1804 года. Еще не рассвет, но уже и не ночь.
Спокойствия нет ни в кронах, ни на море, ни в лагере. Птицы и мы спим урывками: хотим уснуть, но мешает мысль о скором пробуждении. Где-то через полчаса приходит этот знакомый холодный серый свет. Потом солнце. Потом крик чаек, мечущихся над волнами. Чаще всего я встаю именно в это время. Иду на пристань и слежу за судами - собаками, посаженными на цепь.
Жду, чтобы солнце иссекло воду.
Последние девятнадцать дней стоял штиль, как в мельничном пруду. Мы сушили одежду на горячих камнях, а не на ветру, но сегодня рубашки полощет бриз, и суда сильно раскачиваются.
Сегодня у нас учения. Через пару часов приедет Бонапарт и будет смотреть, как мы действуем. Он хочет выпустить в море 25 000 человек за пятнадцать минут.
И выпустит.
Погода испортилась внезапно. Если станет хуже, в пролив не выйдешь.
Патрик говорит, что в Ла-Манше полно русалок. Они так истосковались по мужчинам, что утопят многих из нас.
Я слежу за пенистыми волнами, бьющими в борта судов, и гадаю: а вдруг этот проказливый шторм - их рук дело?
Будем надеяться на лучшее: может, утихнет.
Полдень. Дождь сбегает по нашим носам на мундиры, а с них - в сапоги. Чтобы поговорить с соседом, нужно прикрывать рот ладонью. Ветер уже разметал десятки барж, люди оказались по горло в воде. Ветер смеется над самыми крепкими нашими узлами. Офицеры говорят, что сегодня проводить учения опасно. Бонапарт, натянув шинель на голову, говорит, что мы справимся. И справимся.
20 июля 1804 года. Сегодня утонули две тысячи человек.
Порывы ветра так сильны, что наблюдателя Патрика пришлось привязать к бочкам с яблоками. Мы наконец поняли, что наши баржи - детские игрушки. Бонапарт стоял на пристани и твердил своим офицерам, что никакой шторм нам не страшен.
- Даже если небо рухнет на землю, мы удержим его на остриях своих пик.
Может быть. Но нет такой силы воли и такого оружия, что могли бы удержать море.
Я плашмя лежу рядом с Патриком, тоже привязанный, почти ничего не вижу из-за измороси, но после каждого шквала замечаю провал там, где прежде была баржа.
Русалки больше не будут одиноки.
Нам следовало бы восстать против него, засмеяться ему в лицо, тряся волосами утопленников, запутавшимися в водорослях. Но его лицо, как всегда, молит нас сделать так, чтобы он оказался прав.
Вечером, когда шторм утих и мы пили дымящийся кофе в промокших насквозь палатках, никто не произнес ни слова.
Никто не сказал: давайте бросим, давайте возненавидим его. Мы держали кружки обеими руками и пили кофе с коньяком; он приказал выдать порцию каждому.
В тот вечер я прислуживал ему, и его улыбка рассеяла безумие рук и ног, затыкавших мне рот и уши.
Я весь был в утопленниках.
Утром в Булонь маршем вошли 2000 новых рекрутов.
Вы когда-нибудь вспоминаете детство?
Я вспоминаю, когда чую овсянку. Иногда с пристани я иду в город, бреду на аромат свежего хлеба и бекона. И всегда отыскиваю дом, который ничем не отличается от соседних, если не считать тягучего запаха овса. Сладкого и слегка солоноватого. Плотного, как одеяло. Я не знаю, кто живет в этом доме, кто там готовит, но представляю себе желтый огонь и черный горшок. В нашем доме был медный котелок, который я драил, потому что мне нравилось драить все, что способно блестеть. Мать варила овсянку, оставляя котелок всю ночь на угольях. Утром она мехами раздувала пламя так, что в трубу летели искры, и подрумянивала кашу; белые струйки овсянки переливались через край котелка и застывали на его боках, как полоски бурой бумаги.
Мы ходили по каменным плитам, но зимой мать устилала пол сеном; от сена и овса мы сами пахли, как в яслях.
Почти все мои друзья по утрам ели теплый хлеб.
Я был счастлив, но счастье - взрослое слово. Незачем спрашивать ребенка, счастлив ли он; это и так видно. Либо счастлив, либо нет. Взрослые говорят о счастье, главным образом, потому что они несчастны. Говорить об этом - все равно что ловить ветер. Гораздо легче, если он просто дует на вас. Тут я не согласен с философами. Они говорят о страсти, которой сами не ведают. Никогда не говорите о счастье с философом.
Но я больше не ребенок, и Царство Небесное часто бежит меня. Теперь слова и мысли всегда влезают между мной и чувством. Даже тем чувством, что дается нам при рождении. Счастьем.
Сегодня утром я чую овсянку и вижу маленького мальчика - он рассматривает свое отражение в медном котелке, который только что надраил. Входит отец, смеется и предлагает взамен свое бритвенное зеркальце. Но там видно только одно лицо, а в котелке - все его искажения. Мальчик видит в нем множество возможных лиц и понимает, кем он может стать.
Рекруты прибыли. Почти все безусы, щеки - как яблоки. Такие же свежие деревенские создания, как и я сам. Их лица бесхитростны и полны рвения. С новобранцами возятся, выдают обмундирование и растолковывают уставы, которые заменят им мытье подойников и чистку свинарника. Офицеры здороваются с ними за руку, как со взрослыми.
Никто не заикается о вчерашних учениях. Нам сухо, палатки сохнут, мокрые баржи лежат на берегу вверх дном. Море выглядит невинно, и Патрик спокойно бреется на своей колонне. Рекрутов разбивают на полки; друзей разлучают из принципа. Новое начало. Уже не мальчики, но мужи.
Все, что они взяли с собой из дома, скоро потеряется или будет съедено.
Странно, что за несколько месяцев можно так измениться. Я пришел сюда таким же деревенским пареньком, да и остался им, но товарищи мои - уже не застенчивые мальчики с огнем войны, пылающим в глазах. Они стали жестче, грубее. Естественно, скажете вы, такова армейская жизнь.
И все же дело не только в этом. Так прямо и не скажешь.
Мы пришли сюда от своих матерей и возлюбленных. Мы привыкли к натруженным материнским рукам - даже самые сильные из нас могли получить такую затрещину, что звенело в ушах. Мы по- деревенски ухаживали за своими любимыми неторопливо, как зреет урожай в полях. Яростно, как вгрызаются в землю зубья бороны. Но здесь, где нет женщин, а есть только наше воображение и горстка шлюх, мы не помним, как женщина своей страстью может сделать из мужчины святого. Это опять слова из Библии, но я вспоминаю отца, который по вечерам прикрывал глаза рукой от солнца и учился обращаться с моей матерью. Вспоминаю мать с ее пылким сердцем, всех деревенских женщин, что в полях ждут и тех, кто утонул вчера, и всех сыновей, кто занял место погибших.