Я бросаю оружие - Роберт Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сперва, заимев пистолет, я думал, что он как раз мне сгодится на фронте: в то время я, видно, и впрямь был букварь букварем и надеялся, что так это, запростяк, смогу улизнуть с каким-нибудь эшелоном. Последнее время, если мечтал о фронте, обмозговывал этот вопрос серьезно и понимал, что в настоящем бою с моим пистончиком нечего делать. Зато в передрягах, в которые я попал и которые могли меня ждать теперь каждый божий день, он еще, будь спок, сойдет за настоящее оружие.
Сережка уехал почему-то не на запад, а на восток, а через несколько месяцев, как только прибыл на фронт, его убили.
Томка получила больше десяти писем от него. Мне в них были одни приветы. Я сначала обиделся: тоже, называется, друг, променял на девчонку. Но когда он погиб, это все, конечно, стало совсем неважным. Письма Томка прятала и говорила, что не покажет их никому. Но я знал, что она давала их читать Володе-студенту. Счастье ее, что только ему, а если бы кому-нибудь другому, не из наших, я бы ей, шалашовке, этого никогда не простил!
Потому что было. Из-за нее, из-за шалавы, я ведь и влип тогда опять в очередную неважнецкую историю. Ну, отчасти из-за Володи же, а еще больше из-за того ваньки-взводного, будь он неладен. А вообще-то, конечно, из-за себя же и самого. Люди вон историю делают и в историю попадают, я же всегда во всякие истории только влипаю.
За Томкой как-то начал ухлестывать молоденький младший лейтенант из тридцать второй палаты. У Володи тогда была высокая температура, он лежал, а тот был ходячий — с палочкой. Ему даже выдали обмундирование — пускай хоть хэбэ бэу, но все-таки. И время от времени выписывали увольнительные в город. Володя, прослышав о таком Томкином ухажере от ребят из нашей палаты, очень расстроился и всяко-разно поносил-поносил «сопливых офицеров с образованием ниже среднего». Томке, однако, он ничего не говорил. Вот это-то мне было совершенно непонятно!
Как-то вечером я услышал, что лейтенантик приглашает Томку в город, в кино. Взводный был уже одетый, только без шинели, и они договорились встретиться у раздевалки через пять минут. Я того ваньку и так недолюбливал, а тут и совсем стало обидно за Володю. Он лежит, а этот и рад не рад... Если не Сережка Миронов, то пускай уж Студент, но не такой...
Да что мне было делать? Сказать Володе? А что он сможет? Времени всего пять минут — он Томку даже и не увидит, лишь разволнуется. С Томкой-вертихвосткой поговорить? Та меня и слушать не будет; фыркнет, скажет: «сопляк» — и повернется.
И тут мне в голову пришла одна находчивая мысль... Полы в госпитале выстланы кафельной плиткой. Раненые всегда ругались: когда вымоют, пока не просохнет, в уборных, где и без мытья сыро, невозможно ходить — того и гляди расшибешься. Я быстро разыскал за одной из дверей ведро с карболкой, бухнул его целиком перед дверью тридцать второй и спрятался за поворотом коридора.
Расчет был точным. Едва я успел улизнуть, из дверей вывернулся тот лейтенантик и тут же шмякнулся так, что только ножки сбрякали. Ну, в общем, моряк с печки бряк, растянулся как червяк. Все ему здесь и кино — хорош кавалер в вонючей-то шинели!
Донельзя радостный, я прибежал в нашу палату и с порога начал рассказывать, как же здорово получилось.
Володя только аж на самый лоб вздернул брови, а дядя Миша сказал:
— Подойди-ка, герой!
Я подошел к его кровати.
— Наклонись, наклонись.
Я наклонился к нему.
Он защемил пальцами мое ухо и больно вывернул его.
— Все понял?!
Я мог ожидать чего угодно, но не этого. Я прямо захлебнулся обидой и болью, закусил губу, чтобы ни в коем случае не разреветься, хотя не то что заплакать, а прямо взвыть от такой несправедливости вот как хотелось, присунулся головой за занавеску, к оконному стеклу. Сначала даже совершенно не понимал, где я и что со мной, так распирали меня обида и слезы, потом, как из другой будто жизни, стали до меня доходить голоса. Володя-студент и дядя Миша спорили, вроде чуть ли не ссорились. Я против желания прислушался и понял, что из-за меня. О том, что и я сам еще здесь, они, похоже, начисто забыли.
— Мальчишка же. Чего ты с него возьмешь?
— Я смотрю, ты и сам-то мальчишка. Что ты его защищаешь? Потому как ради тебя старался? А он завтра для тебя в карман кому-нибудь залезет или человека убьет — что тогда скажешь?
— Так и убьет...
— Тебя чему, ясно море, учили?
— Убийца я?! Ты говори, но все же не заговаривайся!
— Погоди, не ерепенься. И правильно тебя учили — ты солдат, и не ты начал войну. Это все правильно. Но вот она завтра кончится — и что тогда? Кому твоя такая наука нужна?
— Армия, положим, останется.
— Ты не юли, ясно море! Черт с тобой — армия останется, но я же не о том говорю. Ты скажи — куда после войны сгодится твоя солдатская наука? Что ты умеешь? Что будешь делать?
— В курсе дела. О куран. Я, как-никак, два курса окончил. Учиться буду, заканчивать. И ты вообще-то не загибай. Я фронт прошел. Я жизнь такую знаю...
— Согласен, кое-что и сгодится: война нам всем кое на что глазоньки пооткрыла, научила кое-какому уму-разуму. Но и опять не об этом речь — не понимаешь ты, ясно море, или придуриваешься?! Ну — ты учился, я учился, а двадцать пятый год, двадцать шестой?
— Что о них говорить? Их и осталось-то...
— Ох же ты, Володька, ей-богу! Ты же грамотнее меня — чего то и дело виляешь в сторону? Ты главное, ясно море, решай. Те, кто молокососом пошел на передок, чему они научены в жизни? Минам кланяться, прикуривать под полой на ветру, землянки рыть да на скору руку девок лапить, которую за семь верст видать, что всегда согласная? А в гражданке что делать будут? Я, знаешь, о чем жалею? Что не женился до войны и ребятишек не завел. Сейчас бы демобилизнулся — специальность есть, дом есть, семья есть — ну и начинай, живи. Не на голом месте. Но у меня хоть главное есть — работа: я снова к печам пойду, меня по закону на то же место принять обязаны. И то боязно. Отвык ведь. Да и, говорю, плохо, что холостой. Будешь по ночам, ясно море, орать как псих. А человека найти — время надо. Жениться абы на ком...
— Ну, ладно — это все вроде хорошо. А ля бьен. Вернее, не так выразился: хорошо ли — не хорошо, а, короче, я про то и без тебя знаю. Третий раз в эвакогоспитале, думано-передумано... Только у тебя, Мишка, больно уж мрачно получается. Ту пур лье мьё дан ле мэйёр де монд пассибль — как сказал, издевательски, правда, величайший скептик Вольтер; даже больший скептик, чем ты, но тем не менее: все к лучшему в этом лучшем из всех возможных миров, Мишель. Мир — это, брат, мир! Особенно когда он такою ценою завоеван... Раз мир — значит, праздник. Ля фэт. И жизнь тогда подавай тоже праздничную — особенно для нас, кто нахлебался по горло.
— Э-э-э, друг ты мой ситный! Студент ты, студент и есть...
— Погоди, говорю! Сам ты без конца в сторону уходишь. Рэвэнон а нотр мутон, вернемся к нашим баранам. С чего начали, забыл? Не о нас речь. А какое отношение к тому имеют нынешние пацаны, хотя бы Витька? Им войны теперь наверняка не нюхать.
— Вот-вот-вот — наконец-то добрались! Не нюхать, говоришь? А они ее нюхали или нет, как по-твоему?
— Смотря как понимать.
— А хоть как понимай! Прямо говори — да или нет? То-то, что молчишь. Ты не знаешь потому что сам-то. Да погоди, не пузырься! А я знаю! Знать-то, может, тоже не знаю, а понимать — понимаю. Они, поди, такое повидали, что нам в их годы и не снилось. Да хоть и нам в соплячьем возрасте хватило всякого, но тут, пойми, большая разница есть. Голодуха просто так и голодуха в войну — разные вещи. Безотцовщина тогда и безотцовщина сейчас — то же самое. Я вот чувствую, а как тебе объяснить... Ну, давай, что ли, так: скажем, почему ты выжил?
— Ну и ну! Прямо Сократ! Сам и отвечай, коли такой мудрый.
— А ведь отвечу, Володька, ей-богу отвечу! Прав ты — всяк, конечно, по-своему. Перво-наперво повезло — само собой, заговоренных никого нету. Сволочь разную в стороне оставим: там и без того ясно, отчего и за счет чего, а вернее кого, они выжили. Я так соображаю: потому что деревянным стал, задубел, понимаешь? Вот мы сейчас с тобой разговоры рассусоливаем, такие турусы на колесах развели, что и впрямь забываешь — о чем. Рады не рады душу-то отвести, накопилось всякого всего, о чем и подумать было некогда: люди ведь, человеки. А там не больно бы ясно море, расчирикались! Случается, конечно, — как запруду прорвет, с совершенно незнакомым человеком: все ему тайныя тайных вроде бы ни с того ни с сего и выложишь. Но такое, ясно море, бывает в особенные же моменты. А вообще? Если выдрыхся — думай, что такое пожрать, не то, самое высокое, бабца какого промыслить, у кого нету нежной да вздыхательной любови где-нибудь в санроте. У кого любовь — тогда, ясно море, верно, тогда... Тьфу ты, будь ты проклят, — опять в сторону. Ну, песню кто запоет — расчувствуешься, пока нет обстрела. Ну, земляка повидать для души — у кого есть возможность, — вот тебе и все высокие материи. А и с ним какой разговор? Какие харчи, да ротный какой, да надолго ли тишь на участке. Короче, сам знаешь, нежностей всяких не разводи лишку. Иначе или свихнешься, или она, первая же, твоя. Так мы — ты ли, я ли, — мы как-никак людьми на такое дело пошли, у нас до фронта жизнь была, какая-никакая. А нынешняя пацанва? Их ведь вся жизнь на нашу дорожку толкает, в нашу шкуру рядит.