Смерть зовется Энгельхен - Ладислав Мнячко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сходил бы кто-нибудь посмотреть, что там снаружи, — проговорил «пан Геннеси».
— Вот вы и идите, — крикнула мать Веноушка. — А то привыкли женщин и детей на смерть посылать!
— Не думаете ли вы, что я боюсь? — не слишком убедительно возразил единственный в подвале мужчина. — Я не то еще видел на Пияве, уважаемая пани…
Я услышал, вернее, почувствовал, как он осторожно, шаркая, цепляясь за стену, пробирается к выходу, — наверное, он дрожит, представляя, как вот сейчас на него бросится вся немецкая армия. Но он тут же возвратился, крича во все горло:
— Люди добрые, немцев и след простыл! На улице полно наших. Ура!
Ну и скотина! Он же еще кричит «ура». Его слова произвели большое действие на обитательниц подвала. — Я бы сказал, действие неожиданное для самого «пана Геннеси». Мать парнишки, который взял мой автомат, с новой силой напустилась на единственного в погребе мужчину.
— Не вам бы кричать «ура», пан Кроупа! Вам бы надо быть тише воды, ниже травы…
Да и остальные женщины, разом позабывшие свой страх, поддержали ее. Хороша, видно, птица этот пан Кроупа.
Но пан Кроупа упорно боролся за свою репутацию. Он выбежал, приговаривая:
— Нельзя же ему лежать тут, кровью истечет…
Бежал он гораздо быстрее, чем только что, но все же недостаточно быстро, и не мог поэтому не слышать замечаний и злых насмешек женщин, почувствовавших себя хозяйками положения.
— Забыл, как немцам задницу лизал…
— Надавать бы ему по шеям!..
Я с удивлением наблюдал за мгновенно переменившимися женщинами. Только что они в страхе жались в темном углу подвала, ожидая самого худшего. Одна вполголоса молилась о милосердии господнем, о сохранении жизни любой ценой… О чем думает она сейчас? Уж, верно, не о сохранении жизни, а скорее всего о том, чтό еще минуту назад готова была отдать милосердному господу богу за спасение жизни… Мать юноши, который взял мой автомат, сразу начала командовать, гнать женщин на улицу, и они слушались ее, не могли не послушаться, потому что опрометчивый, легкомысленный поступок ее сына теперь выглядел совсем иначе. Ведь жизнь его все еще в опасности!
С шумом и криком, не вполне еще доверяя добрым вестям, женщины бросились вверх по лестнице; обо мне позабыли, осталась только самая красивая девушка на свете. Я стал уговаривать ее идти с остальными.
— Тут где-нибудь должны быть наши. Пришлите их на мной…
Девушка не хотела оставить меня, я чувствовал, что ей стыдно за остальных, но я все же настоял, и она ушла. Я остался один. Около меня лежала фляга «Геннеси», ее позабыл тут пан Кроупа. Я хлебнул и стал ждать. Ну что я мог делать еще, как не ждать и не вслушиваться в шум доносящийся с улицы, который становился все сильнее? Долго никто не приходил, и меня это как будто даже не тревожило, но я разозлился, когда вприпрыжку примчался какой-то пан Кроупа с двумя другими мужчинами.
— Ну давайте, давайте, — волновался он, — нельзя же оставить здесь умирать раненого бойца… Осторожнее! — кричал он этим людям. — Это тяжелораненый.
Они подняли меня и понесли вверх по лестнице. Пан Кроупа прыгал вокруг, приплясывая, командовал, требовал осторожности… На улице было полно народу, и пан Кроупа, захлебываясь от блаженства, повторял: «Дорогу! Дайте пройти! Это раненый герой!»
На улице стояла повозка, запряженная парой сытых лошадей. Я успел прочитать на жестяной табличке, что повозка принадлежит пану Рене Кроупе: пересылка товаров, перевозка мебели. Таким образом, вполне разрешилась загадка, где этот мой благодетель так быстро нашел средство передвижения.
Меня погрузили, но тщетно кричал и лез из кожи вон владелец моего тела — с места сдвинуться мы не могли, потому что во всю ширину улицы шагала колонна солдат Красной Армии, вступающая в город. Они нисколько не были похожи на немцев, которых здесь видели целых шесть лет. Они отличались от немцев всем. Шагали легко, быстро, совсем не торжественно; лица их были серыми от пыли, гимнастерки грязные, пилотки с красными звездочками пропитаны потом. Оружие, выправка, глаза… да, их глаза — все было не таким, как у немцев. Они в первый раз вступали в моравский город и не могли еще понять, что здесь происходит. Так их еще нигде не встречали! Так их еще нигде не приветствовали, они еще не видели, чтобы люди так плакали, кричали, смеялись, просто плясали от радости; так их еще нигде не засыпали цветами, нигде не обнимали молодые красивые девушки, нигде их так не целовали, может, даже и дома! Толпы окружили колонну солдат, порядок нарушился — теперь это была уже не колонна: каждый советский солдат был зажат в плотное кольцо. Куда, в какую страну пришли они? Что здесь за люди? Почему встречают их так горячо? С первого взгляда и непохоже, чтобы людям здесь было очень уж скверно. Солдаты прошли многие сотни километров разоренной земли — везде они встречали развалины, муки, голод, ужас и смерть, а тут город не разрушен, жители все одеты, точно буржуи… Но все не могут же быть буржуями, да и зачем бы буржуи стали встречать их так сердечно и радушно?
— Милые вы наши… Голубчики… Красавцы!.. — доносятся до них отчаянные женские голоса.
Им понятны эта радость, плач, восклицания — они поняли бы все это, даже если бы не понимали слов. Но здесь многие обращаются к ним на их родном языке.
Я не мог пошевелиться на своей повозке. За широкими конскими крупами я не мог видеть большую часть того, что происходило на улице, но все равно — зрелище, представшее моим глазам, было фантастическим зрелищем. Высокая, красивая, элегантная девушка обнимает заросшего красноармейца, целует его, не выпускает из объятий, а он пытается защищаться, но никак не может вырваться от нее — она прильнула к нему всем телом. Здесь все — мужчины, женщины, дети — хотели бы пробиться к нему, коснуться его хотя бы, но она никого не подпускает, не отпускает его — нет такой силы, которая могла бы оторвать ее от него. А чуть подальше сухонькая старушка гладит солдата по голове и тихо приговаривает: «Сынок, солдатик, наконец-то вы пришли, теперь-то я могу умереть…»
Почти на всех домах развеваются флаги, бело-красные, бело-красно-синие, красные с серпом и молотом и без серпа и молота, и другие флаги — английские, французские, американские… Чехословацкий флаг сшить легко — один кусок простыни красится в красный цвет, другой — в синий; красный флаг шить еще легче — его и шить-то не надо. За хранение любого флага, за исключением немецкого, полагалась смертная казнь.
Красноармейцы с большим трудом пробирались вперед, один за другим они освобождались от тесно окруживших их людей и уходили. И вот они прошли все, толпа шумела, вдруг некого стало обнимать, некому кричать «ура», не осталось никого, кроме меня. Я лежал на повозке, я был грузом, за который пан Кроупа не предъявит счета. Государственный экспедитор с патриотической горячностью приказывал, объяснял, угрожал, просил, кричал: «Осторожно, не подходить!» Точно я был уже его собственностью, его защитой, если так можно выразиться, его политическим лицом. В эти минуты я ничего не значил, но пан Кроупа вдруг стал очень значительным. И он был прав: я ничего не значил.
— С дороги! В сторону! Да что это вы, в самом деле! Мы везем раненого! Это раненый герой! — выкрикивал пан Кроупа голосом ярмарочного зазывалы.
Могучие битюги, наконец, тронули, пан Кроупа бежал то впереди, то сзади, он кидался то в одну, то в другую сторону, сиял, упивался тем, что является владельцем раненого партизана.
— С дороги! Раненый герой! — поминутно выкрикивал он. Повозка с большим трудом продвигалась вперед, то и дело останавливаясь.
Толпа не отступала, все хотели меня видеть, слышать, потрогать руками, сказать мне что-нибудь, хотели утешить меня хоть словом, но ревнивый пан Кроупа никого не подпускал ко мне.
— Бедняга, совсем молоденький… — причитала старушка, которая только что обнимала русского солдата.
Откуда-то на повозку упало несколько веток сирени, еще, еще…
— Гады, сколько горя принесли! — услышал я чей-то негодующий голос.
Пан Кроупа вынужден был уже в который раз объяснять, кто я и что, откуда, что случилось со мной, каким образом, — он знал обо мне куда больше меня самого, он, захлебываясь, повторял, как, рискуя жизнью, вытащил меня из-под пулеметного огня, нисколько не заботясь о том, что я все слышу, — ведь я — то ничего не значил, значительным был он, его жирный голос прерывался от самодовольства. Мне мучительно было все это слушать, и я собирался уже остановить этот мутный поток, как мне пришли на помощь. Кто-то перекричал пана Кроупу:
— Знаем мы, пан Кроупа, какой вы патриот!
Голос был насмешливый. Вокруг захохотали — как видно, пана Кроупу хорошо знали в городе. Дело приняло нежелательный для владельца повозки оборот, и он, словно ища защиты, наклонился надо мной, стараясь влить мне в рот остатки водки из фляги, да так, чтобы все видели. Он не забыл захватить бутылку с собой — ведь это была водка «Геннеси», не что-нибудь!