Феномен полиглотов - Майкл Эрард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что это за язык? – спросил он по-итальянски.
– Малороссийский, – ответил Старчевский, воспользовавшись термином того времени.
– Возвращайтесь ко мне через две недели, – предложил Меццофанти.
По прошествии указанного времени Старчевский вновь встретился с кардиналом и имел возможность убедиться, что тот довольно бегло говорит по-украински. Они беседовали несколько часов. Понятно, что русский ученый был поражен: каким образом Меццофанти сумел достичь такого успеха в изучении нового языка?
Простой ответ на этот вопрос – что русский и украинский языки очень похожи и оба принадлежат к восточнославянской подгруппе славянских языков. «Я уже знал русский», – объяснял сам Меццофанти.
Но такой ответ не удовлетворил Старчевского. «Зная латынь, можно легко выучить итальянский, – рассуждал он, – но не за две недели». После этой встречи русский ученый оказался одержим идеей, что Меццофанти обладает неким тайным знанием, возможно даже, языковым эликсиром. За последующие сорок лет он прочел все, что смог найти о кардинале-полиглоте, но так и не пришел к разгадке его тайны.
Однако затем произошло нечто неожиданное. «Я почти отчаялся найти решение этой загадки, – рассказал Старчевский, – как вдруг загадка Меццофанти все же открылась мне». Он заявил, что будет передавать открывшееся ему знание только своим ученикам. «Школа полиглотов» с высокого соизволения русского царя должна была появиться в Санкт-Петербурге. Во главе ее стоял бы сам Старчевский, который при помощи секретного метода Меццофанти собирался обучать своих студентов семидесяти языкам.
«Каждый мужчина средних способностей может выучить любой иностранный язык в течение месяца, – провозгласил Старчевский. – Тот, кто не может этого сделать, просто ленив или глуп». Однако планам создания необычной школы помешала русская революция. О каком именно методе говорил Старчевский, осталось тайной.
На женевском вокзале я успел за несколько минут до отправления сесть на ночной поезд, который должен был доставить меня в Италию. На перроне я предъявил проводнику билет, втащил по узкому коридору вагона чемодан в маленькое аккуратное купе и, устроившись, наконец распаковал бутерброд и бутылку пива. Затем я скинул ботинки и достал «Моби Дика». После утомительного дня, проведенного в дороге, я мечтал о тихом вечернем отдыхе. К тому же мне требовались силы, чтобы уже на следующее утро начать работу в архивах библиотеки Болоньи.
Пару минут спустя в купе заглянул проводник, пожилой итальянец с густыми черными усами и снисходительным взглядом, и попросил мой билет. Упс. Он ткнул в билет своим пальцем и сказал что-то по-итальянски. Я внимательно посмотрел на указанную в билете дату и понял, что там стоит правильное число, но следующего месяца. «Что ж, надеюсь, проводник подскажет, как решить эту проблему», – подумал я. Но тут до меня дошло, что проводник не говорит по-английски. А я – по-итальянски. Я сказал, что говорю по-испански (по крайней мере, достаточно для данного случая). Он с готовностью перешел на испанский и быстро объяснил мне, что нужно сделать. Мне пришлось вновь упаковать свой бутерброд, пиво и книгу и освободить место для двух туристов, которым уже не терпелось оказаться в незаконно занятом мною купе.
Поезд тронулся, а я в сопровождении проводника отправился на поиски нового пристанища. В итоге мне пришлось временно разместиться в купе с попутчиком, который говорил только по-итальянски. Готовясь к поездке, я читал новую книгу о Меццофанти, написанную по-итальянски, – не столько «читал», сколько помещал итальянские слова в грамматические конструкции, известные мне из испанского. Если какое-то место в тексте оказывалось совершенно непонятным или я хотел проверить свою интуицию (если быть откровенным, это следовало бы назвать догадками), я ничтоже сумняшеся пользовался переводчиком Google. Теперь у меня появилась возможность поговорить с носителем языка, но я не мог выдавить из себя ни слова. Мне было стыдно за свой испанизированный итальянский (особенно после того, как я оживил испанский в разговоре с проводником). Поэтому я просто убивал время, разглядывая пролетающие за окном пейзажи Швейцарии.
На ночь меня переселили в другое купе, где моими соседями оказались молодой человек из Южной Кореи, немного говоривший по-английски, и живущий в Женеве перуанец, который владел английским, испанским, французским, немецким и португальским – хотя и не всеми одинаково хорошо, как он сам признался. Когда-то он знал еще и итальянский, но после того, как выучил португальский, оказалось, что итальянский утрачен им полностью. Его английский был далеко не безупречным – он говорил с сильным акцентом и использовал только простые предложения, – должен ли я признать, что он говорил по-английски? Некоторое время мы беседовали с ним по-английски об изучении философии, и при этом я не старался подбирать слова полегче. Выходит, он, несомненно, говорил по-английски.
Должен вам сказать, что поездка в европейском поезде как ничто другое способна убедить белого американского парня в том, что английский язык – его колыбель и его престол – одновременно являются и его тюрьмой. Я чувствовал себя не в своей тарелке, находясь рядом с человеком, владевшим пятью языками (четыре не являются для него родными). Я начал искать оправдания: мол, если бы американцы жили в Европе или путешествовали, пересекая столько границ, как европейцы, они тоже могли бы говорить на нескольких языках. Все дело в контексте и практической потребности в изучении иностранных языков. Американцам мешает преодолевать языковые барьеры сидящая в наших генах культура моноязычности.
Я поведал ему, что направляюсь в Болонью, поскольку интересуюсь жившим в девятнадцатом веке кардиналом Джузеппе Меццофанти, который говорил на огромном количестве языков – по некоторым свидетельствам, на семидесяти двух. Я был вынужден сделать такую оговорку, поскольку не хотел, чтобы он заподозрил меня в излишней доверчивости к чужим словам.
«Семьдесят два языка? – переспросил мой новый знакомый. – Не может быть!»
Я знал: звучит невероятно. И мне предстояло проверить справедливость этого утверждения. Даже если бы мне не удалось обнаружить никаких подтверждений или я сумел бы опровергнуть имеющиеся свидетельства, то, по крайней мере, почувствовал бы мрачное удовлетворение от своей роли адвоката дьявола, развеяв ложные слухи и дискредитировав чудо.
Но если ключ к гениальности Меццофанти все же будет найден, мою поездку можно считать паломнической. Будучи ребенком, я тоже мечтал о том, чтобы выучить много языков. Умение читать и говорить на каком-либо языке, помимо английского, казалось подтверждением того, что застенчивый мечтатель способен преодолеть свою неуклюжесть и отправиться в далекие страны. Но моя мечта так и осталась бескрылой, как воздушный змей в безветренный день. Каждый раз в начале летних каникул мама заставляла меня составлять список достижений, которые я намеревался реализовать к сентябрю. В верхней части списка значился «французский язык» (моя семья родом из Франции). Он оставался там год за годом, но я так никогда его и не выучил. Даже не приступил. Без посторонней помощи я не знал, с чего мне начать. В старших классах я увлекся испанским, но тупость школьного преподавания свела на нет все мои устремления.
В колледже мой научный руководитель, заметив в школьном табеле отметку по испанскому, спросила, не хочу ли я продолжить изучение языка в Южной Америке. Мое сопротивление было недолгим. Уже довольно скоро я оказался в Боготе (Колумбия) и, сидя на кухне, пытался вести светскую беседу с Зораидой, хозяйкой приютившей меня семьи. Умение вести непринужденную беседу даже по-английски не является моей сильной стороной, поэтому я смог выдавить из себя лишь фразу «Me gusta tu perro»[3] о маленькой белой собачке, что в тот момент лизала мою руку.
«Ты уже говорил это», – ответила Зораида по-испански.
В нашей жизни многое зависит от везения. В конце концов, к собственному удивлению, я стал гораздо лучше говорить, читать и понимать по-испански. Путешествие помогло мне освоить язык. Неосознанно я стал понимать все, что говорилось на лекциях, которые я посещал в Боготе. Моя девушка, американка, выучила французский и испанский, что возвысило ее в моих глазах (юного мечтателя) и подтолкнуло меня к самостоятельному изучению языков. После окончания колледжа я жил на Тайване, где преподавал английский и изучал китайский и немного тайваньский (что помогало мне повысить свой авторитет среди учеников). Таким образом, я проверял справедливость народной мудрости, гласящей, что лучшие преподаватели языков получаются из любителей. Бывали дни, когда я говорил по-английски только в стенах класса. Я ловил себя на мысли: узнаю ли я сам себя, если так пойдет дальше? Это был период моего самого глубокого погружения в изучение языков. Я чувствовал себя вполне комфортно, общаясь на иностранном языке, и совершенствовал, хотя и с перерывами, свои знания. Но вернувшись в США, в родное языковое окружение, я быстро утратил свою способность свободно говорить на иностранных языках. Возможно, это произошло потому, что я не успел достичь достаточно высокого уровня владения ими, или потому, что не давал себе труда поддерживать приобретенные навыки. В глубине моего сознания засела мысль, что, если я не овладеваю иностранным языком, как родным, то никакие старания не имеют смысла. В результате я не стал ни супергероем лингвистики, ни гиперполиглотом. Я оцениваю свой языковой уровень как моноязычность с плюсом, то есть я знаю больше, чем моноглот, но гораздо меньше, чем полиглот. Иногда меня посещает желание восстановить былой уровень свободного владения испанским и китайским, но с точно таким же успехом я мог бы мечтать о том, что у меня вырастут крылья и я смогу взлететь. Мне нравилось говорить на этих языках, но в моей нынешней ситуации восстановление навыков требует недюжинных усилий. Я могу быть ленивым и непоследовательным. Моя сорокатрехлетняя память напоминает скорее решето, чем стальной капкан. И кроме того, я являюсь носителем эмоционального наследства, заложенного учителями и авторами учебников: они заставили меня воспринимать педагогические инструменты как нечто громоздкое и абсурдное. Одна из целей вступающего во взрослую жизнь человека состоит в том, чтобы отказаться от всех неуместных и абсурдных вещей, которые прививают ему в детстве. Наша жизнь – и без того сизифов труд.