Железная трава - Владимир Бахметьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова пылала. Кругом, как в ямище, черно, зябко, и ни души кругом.
Ударить бы в колокол, поднять весь город:
— Товарищи, братья! Не ходите ко дворцам, берегитесь…
Так вот в тяжком беспокойстве прошла у меня суббота.
КРОВЬПроснулась я в восемь. В горенке пусто. Озлилась на деда: не сказал, ушел. Проворно оделась, шмыгнула во двор — и дальше, на улицу.
На улице топот коней: казачье — эскадроном…
«Ах, вот, началось!..»
Бегу, сама не своя. Там, у Дома Собрания, кучка людей. Среди них Быстров. Перекинулись словом:
— Говорят, пошли уж?
— Куда там пошли! Мосты оцеплены… Дворцовый разведен!..
— Так, значит, правда?
В глазах у меня почернело.
— Спокойней, товарищ!
Голос знакомый, ее голос, голос Наташи, курсистки.
— Да как же теперь? — уцепилась я за нее. — Надо ж упредить, остановить!..
— Поздно, товарищ! Вы… слышите?..
Лицо у Наташи будто в мелу, губы посинели, а в глазах — огонь.
— Слышите?..
И все мы — я, и Наташа, и Быстров, и еще кто-то в чуйке, — все мы вскидываем вверх головы.
— Да, да… стреляют. Но как же так? Стреляют в людей?.. Среди белого дня?
Из-за перекрестка вырвались люди, бегут в нашу сторону. На лицах суета, испуг и еще, совсем не похожее на то, что было тут два дня назад, у Собрания: гнев пробивался на лицах. Другие люди, новые — не узнать их!..
Один, бородатый, саженного роста, поднял к нам руки, лицо в крови.
— Товарищи! Вот чем потчует нас царь-государь!
А люди бегут и бегут. Скоро вся улица — в народе.
— Братцы, айда за оружием, к магазину!
— Оружие, братцы, оружие!..
Выстрелы щелкают где-то поблизости. Глядь — извозчик.
— Стой!.. Распрягай!..
Кто-то вскочил на коня — ноги болтаются врозь, голова угибается к гриве… Скачет!.. Куда, зачем?..
— Поленья давай!..
— Каменьев поболе, каменьев!..
Тут же, кряхтя, выворачивают люди булыжник из снега. Сопатый подросток с визгом тащит за собой шкворень. Бородач в крови вырывает у мальца, подымает железо, кричит:
— Долой кровопийцу-царя! Не надо убивца нам!..
«Дзинь, дзинь, дзинь», — конка.
— Тпру, стой!
Десятки рук хватают коней:
— Распрягай!..
К публике — в вагон:
— Выходи!..
«Эх, дубинушка, ухнем…»
Ухватились во сто рук, понажали грудью: вагон, как объевшийся боров, набок.
— Готово!..
Я гляжу на всех, никого не узнаю, и все — свои! Во мне, как внутри колокола: гудит, стонет. Что-то кричу и плачу, но это буйные слезы. И так, в слезах, с перекосившимся ртом, бегу куда-то, бегу за всеми.
— Ой-ой-ой… То-ва-ри-щи!..
Обронила платок я, кто-то поднял на бегу, сунул мне, ухватила рукой кумач я, вверх подняла, кричу, безумея, как все:
— Долой царя, смерть кровопийце!..
Люди в сторону от нас шарахаются, к стенам жмутся, к заборам льнут. Собачонка из фокстерьеров, сорвавшись от барыни, с визгом к нам, с лаем. Кто-то сшиб у торговки рундук. Мнут, топчут карамель, апельсины: хряс, хряс… Воет, причитает торговка. А выстрелы ближе… Вот у меня над головою, точно в бреду все, лопается стекло, летит штукатурка. Шальная пуля разит на углу женщину: взмахнула руками, свалилась вниз лицом.
— Сюда, ко мне, товарищи!..
Оглянулась я: бородач, лицо сплошь в крови. Милый, родной, это он командует:
— Сюда, ко мне, живо!
С грохотом бьем в зеркальные окна оружейного магазина. Кто-то запустил голым кулаком — кровь брызжет, струится по пальцам, но пальцы пиявками впиваются в дуло револьвера.
— Ого-го!..
Давим друг друга.
— Тише, патроны!..
Тянусь руками, но напрасно: из-под самых рук у меня люди хватают оружие. Вот, наконец! Вцепилась я в шпагу.
— Рра-а-а!..
Буйными криками оглашается улица. Тащат ворота, ящики, поленья.
— Ложись!..
«Трах-та-та… тах…»
Цепь впереди городовых: куклы в бабьих юбках, зубы в оскале.
«Трах-та-та… тах…»
— Убили, убили! — вскрикивает кто-то впереди и падает мне в ноги; кровь брызжет на мой подол.
У меня в руке чиновничья шпага, да и та тупая.
— Ложись! — опять голос. — Ложись, дура!
Оглядываюсь: мне! Машет бородач рукою. Ага, ладно… Падаю на колена, опускаюсь в снег грудью и тут, рядом, вижу ее, Наташу. Лежит лицом к небу, зубы ощерены и сжаты так крепко, как у ребенка от боли, и ни звука на мой оклик…
Выстрелы ближе. Люди ползут в подворотни ужами. Парень без шапки, не выдержав, вскочил и бежит куда-то. Сделав десяток швырков ногами, вдруг тычется носом в булыжник.
Кто-то хрипит, как ржавые часы перед боем. Кто-то визжит, стонет: сотнею острых ножей режут кому-то тело.
«Господи, царь небесный!» — слышу я шепот; хочу поднять голову, но впереди затихло, и прямо, в нескольких шагах от себя, вижу чужие и злые, как у пса, глаза: чужой крадется, тыркая черным бульдогом. А подле еще, и у всех на фуражках алые канты.
«Враги! Смерть…» — вспыхивает в моем сознании и, вдруг позабыв обо всех, угнувшись хорьком, бегу к близким воротам.
«Трах… тах… тах…»
Бегу сломя голову, крепко зажав в руке шпагу: кто-то в лисьей ротонде, завидя меня, бросается к плахам и падает ниц. Двор, как пропасть, оглох, ослеп, и стук сердца слышен до самых, кажется, крыш.
Прорвалась через двор в калитку я. Новая улица. Лицо задает снежными шматками: казаки! Проскакали. Наконец, догадалась, бросила шпагу я. Но стало жалко, вернулась, сунула куда-то в подворотню.
— Ты… кто?.. — окрик над ухом.
Солдат с винтовкой, сер, как зимняя белка, и губы, как студень, дрожат. Почему-то один, почему?
Молча налетаю на него и чую: зубы мои, как у волчицы, ощерились.
— Палач! — кричу в лицо солдату. — Людей… людей убивать?! Братьев своих!
Он пятится, таращит на меня глаза. Плюю с маху в рожу ему — и дальше, дальше.
Влетаю к себе в коридор. В соседнем углу женские вопли. А у нас в горнице…
Дед мой, дедушка Панкрат Максимыч! Сидит старик на скамье, качается из стороны в сторону, и у ног его… распластанный Спас.
Борода у деда в темных сгустках крови — его, чужая? Лицо, как кумач, а лоб снежится и потный, в потной студеной росе. Что-то про себя шепчет, а что — не понять, и в глазах истошная жуть… Молча кидаюсь к нему, тормошу, обнимаю. Потом, выпрямляясь, кричу сама не своя:
— Ну, попадись теперь!..
Это угроза. Тогда вся грудь моя будто динамитом была начинена, чудилось, стоило лечь мне под дворец, и гранитный дворец на Неве взлетел бы, как хлопок из-под валиков.
Но так сгоряча казалось мне вечером девятого января подле старика с его поздним прозрением.
На рассвете следующего дня, проходя по улицам, уставленным патрулями, поняла я: нет, нет, какой там динамит! Мышь я, но у этой мыши острые зубы, такие зубы, что и динамиту не уступят…
И вот принялась я за работу, я, мышь, вместе с тысячами других… Точили и грызли мы под царем сиденье его годами, пока… не рухнуло!
Бармашева смолкла, упершись глазами в черный, дышавший соленою влагою морской простор.
Затем поднялась с гранита:
— Однако идем, поздно… Когда-нибудь расскажу о годах подполья… Ну, да тебе это не внове… Эх, суровое было времечко, а вспомнить радостно!..
[1910—1923, 1954]
НА ЗЕМЛЕ
1Когда-то весь Заволок, хотя и слыл он на Алтае за деревню, в горсть собрать можно было. Заседатель, заглядывая сюда, так и говорил заволокцам: «Да я вас, таких-сяких, в кулак всех и — по ветру!» Не ядреное было селение, но за себя постоять могло. Даже перед начальством. По другим местам старцы-начетчики только и знали, что от вражеского ока книги старого обряда прятали, а в Заволоке всё на виду.
Примчится кто-либо из начальства, пошумит для порядка, пугнет попом-миссионером и — прочь. Знали заволокинские, как гнев власть имущих в ласку обращать: покой-то дороже золота.
Жители тутошние считали хозяевами себя. «Наши предки, — повествовали они, — еще при царице Катерине земли эти заняли. Жители мы что ни на есть коренные!»
Самым почетным человеком в Заволоке был старец Анисим Бирюков. Двор Бирюкова — хоромы, а в хоромах тех — молельня, а в молельне — все богатства староверья: крест осьмиконечный литого серебра; чаша в золоте, четьи-минеи времен незапамятных; апостолов послания, киноварью расписанные.
Старший сын у старца — богатырь. Павлу под пятьдесят, а он дедову соху — парой кони еле тянут — так и пошвыривает на пашне. С медведем такому повстречаться не страшно.
Поднялись годков этак пяток тому назад алтайцы против Заволока. Горько стало инородцам: затеснили их мужики, с самых тучных пастбищ изгнали, к матери Катуни на локоть не подпускали. И вот собрались с духом алтайцы, вооружились батожками, да и нагрянули к Заволоку. Тут и отличился Павел, сын Анисима. Первым к косоглазым вышел.