Литературные воспоминания - Иван Панаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день Кречетов объявил мне, что ужин был составлен из простых, но сытных блюд и вина были очень тонкие; что Колмакова и Огинского напоили и потешились над ними вдоволь; что вообще было очень весело; что он своего Дельвига провожал потом домой и что дорогою они высказали друг другу очень много новых и дельных мыслей о литературе, но не упомянул, впрочем, каких.
Кречетов сообщил мне впоследствии, что этот литературный вечер дан был на занятые деньги, что Римский-Корсаков любит жить широко, только, к сожалению, отец его — очень богатый и скупой человек — совсем не высылает ему денег и потому он находится всегда в стесненном положении; но зато уж если к нему как-нибудь попадут деньги, он задает сейчас же угощение приятелям и истрачивает всё до копейки. "Он славный и добрый малый, с горячим сердцем", — прибавил Кречетов в заключение.
После этого литературного вечера я только и грезил, как бы поскорей окончить курс наук и сделаться литератором. Мы высчитали, сколько месяцев, дней, часов и минут остается нам пробыть в пансионе и вычеркивали каждый день…
Время тянулось мучительно. Весна, однако, приближалась… и наступила. На огороде против пансиона начинала подниматься спаржа — несомненный признак скорых экзаменов.
При мысли об них холодный пот выступал у меня на спине. Начальство было ко мне очень расположено и предполагало, что я должен выйти одним из первых, потому что первый год после вступления в пансион я учился очень прилежно, то есть отвечал уроки без запинки, слово-в-слово по учебникам; впоследствии это опротивело мне, и я перестал заниматься, но уже слыл, по преданию, прилежным и способным учеником. Я отличался также примерным благонравием, а известно, что в то время (я не знаю, как теперь) благонравие ставилось гораздо выше прилежания. Но все-таки участь моя зависела от экзамена. "Ну что, если я опозорюсь и обману ожидания родителя и начальства?" Мне хотелось выйти 10-м классом, но я сознавал невозможность этого, потому что не имел никаких способностей к так называемым положительным наукам и особенно к математике. У нас проходили дифференциалы и интегралы, а я, как Митрофанушка, не знал даже простого деления!..
Самолюбие мое очень страдало, а спаржа в огороде поднималась все выше и выше. До экзаменов оставалось не более 7 дней.
Мы начинали вставать вместе с солнцем, чтобы приготовляться. Я уже заметил, что все учение наше основывалось на одной памяти, следовательно память была нам нужнее всего, а я, к сожалению, никогда не отличался хорошею памятью; к тому же она значительно притупилась у меня от бессмысленного долбления. Лениво поднимали меня с постели мои товарищи в 4 часа утра. Я брал груду книг и тетрадей и отправлялся в класс. Солнце ярко светило. В этот год (1830) весна в Петербурге была очень ранняя и жары начались с мая месяца. В классе было душно. Я хватался то за одну, то за другую учебную тетрадь или книгу с судорожным беспокойством, а между тем дремота долила меня и пот градом катился с лица. Я до сих пор не могу без отвращения вспоминать об этом времени.
Несколько экзаменов сошло с рук довольно удачно, но еще впереди был экзамен в математике, о котором большая часть из нас помышляла с ужасом. Из 15 выпускных воспитанников только пять отличались кое-какими математическими способностями, остальные уподоблялись мне.
Преподавал у нас математику, как я сказал уже, поэт Шелейховский, а экзаминатором был профессор Д. С. Чижов, одно имя которого мы произносили с трепетом, до того он казался нам строг и неумолим. За два дня до экзамена я ходил как убитый. "Что со мною будет?" Эти роковые слова я шевелил в устах, как Каин имя Авеля в стихах профессора Шевырева.
Накануне экзамена я почувствовал себя нездоровым и помышлял было уже о больнице, но некоторые из товарищей, решившиеся всю ночь посвятить приготовлению, уговаривали меня присоединиться к ним.
— Да ведь я уж ничему не выучусь в одну ночь, — печально возразил я.
— Конечно, но все-таки лучше, мы тебе советуем.
И я последовал их бесполезному совету. Один из воспитанников повторял с мелом у доски, беспрестанно исписывал и стирал доску и очень бойко стучал мелом. Я ничего не понимал, глаза мои слипались, и я заснул…
Роковое утро наступило…
На небе не было ни облачка. Солнце светило досадно ярко, как будто для того, чтобы осветить сильнее мой позор.
Экзамен был назначен в 10 часов.
Я сидел у окна, выходившего на улицу, и каждый проезжий издали казался мне Чижовым. Сердце мое беспрестанно замирало, и я чувствовал необыкновенную слабость.
Пробило 11 часов, а Чижов не появлялся. Нас потребовали в публичную залу. Я соскочил с окна с радостным криком:
— Господа! господа! Чижова уж, верно, не будет!
Но Чижов вдруг, как будто выросший из-под пола, очутился передо мною.
У меня помутилось в глазах и я чуть не упал…
По списку я стоял шестым. В отметке против меня значилось, что я имею отличные сведения в математике.
Вызывали по два воспитанника разом: один отвечал, другой приготовлял ответ на доске.
Дошла очередь до меня. Я подошел к экзаминаторскому столу, вынул билет, развернул его и прочел громко, ничего не поняв.
Инспектор наш, человек очень добрый, даже нежный, мягким и ласковым голосом сказал мне:
— Покуда будет отвечать г. X, вы нам, душенька, и изложите на доске то, что у вас в билете.
"Да, легко сказать — изложить!", подумал я и подошел к доске, взял мел, снова развернул зачем-то билет и прочел его, хотя знал, что это совершенно бесполезно. В отчаянии я начал чертить на доске какую-то геометрическую фигуру.
Товарищи мои знаками вызвали Шелейховского и сказали ему, чтоб он помог мне.
Шелейховский подкрался к моей доске и начал подсказывать мне, робко озираясь…
— Ну, вы понимаете дальше? — шепнул он мне.
— Ничего я не понимаю и ничего не знаю, — сказал я, опуская мел.
— Как! Так вы ничего не знаете! — с ужасом громко воскликнул Шелейховский.
На это восклицание Чижов и инспектор обратились ко мне.
— Что такое? Извольте прочесть ваш билет, — сказал мне строго Чижов.
Я прочел.
— Ну-с, отвечайте.
Я изложил кое-как подсказанное мне Шелейховским, беспрестанно путаясь, и остановился…
— Что же далее? Я молчал.
Чижов предлагал мне тысячу вопросов; он мучил меня, бог знает для чего, около часа.
Я стоял безмолвно, едва удерживая слезы и печально опустив руку, в которой держал мел…
Чижов наконец оставил меня, пожал плечами и обратился с досадою к Шелейховскому.
— Каким же образом вы показали, что он имеет отличные сведения, когда он понятия ни о чем не имеет? И это выпускные воспитанники, получающие университетские права! — продолжал Чижов, придравшись к своей любимой теме и обращаясь к инспектору. — Что же я поставлю такому господину? Он, верно, прочит себя в гусары, а либо в уланы…
Инспектор был очень огорчен за меня и начал что-то вполголоса говорить Чижову, но Чижов строго и упорно качал головою.
— Мне до этого нет дела, — отвечал громко Чижов, — в моем предмете я все-таки обязан поставить ему нуль.
В отчаянии, со стыдом и со слезами на глазах и весь в мелу, вышел я из публичной залы, вошел в класс, бросился на скамейку и зарыдал.
Ко мне подошел Павлов, один из товарищей, бывший на отличном счету у начальства, которому он очень ловко подслуживался. Павлов учился на 10-й класс; папенька обещал ему подарить рысака, если он выйдет десятым классом. "Способностями бог его не наградил" и даже не дал доброго сердца. При весьма ограниченном уме и способностях он был пропитан лицемерством и лестию.
При виде моего отчаяния Павлов скорчил добродушную и вместе плачевную гримасу и произнес со вздохом:
— Мне ужасно жаль тебя, братец! Ведь с нулем тебя не выпустят из пансиона. А мне так Чижов поставил четыре, теперь уж я непременно выйду десятым классом!
С таким же утешением он не совсем удачно подошел к другому воспитаннику, с характером гораздо решительнее моего и также получившему нуль в математике.
Воспитаннику с решительным характером не понравилось участие товарища и он нанес ему очень значительную неприятность, которую тот перенес с похвальным смирением и кротостию.
Эти добродетели, в соединении с лестью и лицемерием, были, говорят, полезны для него на служебном поприще, так же как и в школе. И здесь и там он достиг того, к чему стремился: при выпуске — награжден правом на чин 10 класса и рысаком, а на службе — чином действительного статского советника и званием камергера… Теперь у него не один рысак, а целый завод орловских рысаков, лента через, плечо, золотой мундир с ключом сзади, которым он щеголяет в торжественные дни в своем губернском городе, во время отпусков, стоя на губернских выходах об руку с губернатором и предводителем дворянства. Он величественно говорит: "У нас при дворе… Мы опора трона, наши права…" и тому подобные блестящие фразы.