Картина мира - Кристина Клайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вода совсем низкая. Я бреду по камням, но мама ничего не говорит, просто останавливается и ждет. За болотистыми равнинами – остров Малый, дикий акр берез и сухой травы. Мама показывает на него.
– Нам туда. Но ненадолго, иначе прилив нас поймает. – Наш путь – сплошные препятствия из скользких от водорослей валунов. Я пробираюсь медленно и все равно спотыкаюсь и падаю – царапаю ладонь о наросшие морские желуди. Ботинки промокли. Мама оборачивается. – Вставай. Почти дошли.
Оказавшись на островке, она расстилает шерстяной плед на пляже, где сухо. Из котомки достает сэндвич с яйцом на толстом ломте хлеба, огурец, два куска жареного яблочного пирога. Вручает мне половину сэндвича.
– Закрой глаза и почувствуй солнце, – говорит она, я слушаюсь, откинувшись на локти, задрав подбородок к небу. Векам тепло и желто. Деревья шуршат позади нас, словно туго накрахмаленные юбки. Рассольный воздух. – Куда отсюда стремиться-то?
Поев, мы собираем ракушки – светло-зеленые шарики актиний и перламутровые пурпурные мидии.
– Смотри, – говорит мама, показывая на краба, появляющегося в приливной лужице: он пробирается меж камнями. – Вся жизнь – здесь, в этом месте. – Она всегда старается, как умеет, чему-нибудь меня научить.
* * *Жить на ферме означает вечно воевать со стихиями, говорит мама. Приходится выстаивать против неукротимой природы, усмирять хаос. Фермеры трудятся на земле, с мулами, коровами и свиньями, а дом – святое прибежище. Будь оно не так – ничем мы не лучше животных.
Мама в постоянном движении – метет, моет, чистит, готовит, протирает, стирает, вывешивает белье. По утрам печет хлеб на дрожжах из хмеля, что вьется за сараем. Когда я спускаюсь утром, на плите всегда горшок каши, на поверхности – тонкая пенка, я снимаю ее и отдаю коту, пока мама не смотрит. Бывает, овсяные оладьи и вареные яйца. Малютка Сэм спит в колыбели в углу. Когда посуда после завтрака убрана, мама принимается за большую дневную трапезу: куриный пирог, или тушеное мясо, или рыбная похлебка; давленая или вареная картошка; фасоль или морковь, свежая или из банок – по сезону. Что останется – появится на ужин, превратившись в рагу или жаркое.
Пока работает, мама поет. Любимая песня – “Красное Крыло”,[5] про индейскую деву, тоскующую по воину, ушедшему на бой, и чем дольше она ждет, тем больше отчаивается. Горе горькое – ее возлюбленный погибает:
Нынче Красному Крылу луна сияет,Вздыхает ветер, сова рыдает,Ее воин под звездою почивает,И плачет сердце Красна Крыла.
Трудно понять, почему маме нравится такая грустная песня. Миссис Краули, моя учительница в кушингской четвертой школе Уинга, говорит: греки верили, что созерцание боли в искусстве помогает радоваться своей жизни как она есть. Но когда я рассказываю об этом маме, та пожимает плечами.
– Да просто мелодия нравится. От нее спорится работа по дому.
Как только я дорастаю до обеденного стола, моя обязанность – сервировать. Мама учит меня столовым приборам:
– Вилка – слева. С-Л-Е-В-А. Пять букв, как и в слове “вилка”. В-И-Л-К-А, – говорит она и показывает мне, как правильно: помещает вилку рядом с тарелкой в положенном месте. – Ножик и ложку клади справа. “Ножик и ложка” – одиннадцать букв. К-Л-А-Д-И С-П-Р-А-В-А, как в “ножик и ложка”. Н-О-Ж-И-К И Л-О-Ж-К-А.
– Л-О-Ж-К-А, – говорю я.
– Да.
– И чашка, попить. Ч-А-Ш-К-А П-О-П-И-Т-Ь. Правильно?
– Вот умница-то! – откликается с кухни Маммея. К семи годам я уже умею спускать ножом с картошки тонкие полосочки кожуры, натирать сосновые полы щелоком, стоя на четвереньках, ухаживать за хмелем позади сарая, собирать дрожжи для хлеба. Мама показывает мне, как шить и штопать, и хотя с моими непослушными пальцами управляться с иглой непросто, настроена я решительно. Пробую и пробую, искалываю себе указательный палец, разлохмачиваю кончик нитки.
– Отродясь такого упорства не видела! – восклицает Маммея, но мама – ни слова, пока мне не удается вдеть нитку в иголку. И тогда она говорит:
– Кристина, да ты и впрямь упорная.
* * *Маммея не разделяет маминого неприятия грязи. Что такого страшного случится, если по углам скопится пыль или тарелки полежат в мойке? Ее любимые предметы потрепаны временем: старая плита “Гленвуд”, кресло-качалка у окна, с ветхим тростниковым сиденьем, ручная пила с поломанной ручкой в углу кухни. У каждой вещи своя история, говорит она.
Маммея пробегает пальцами по ракушкам на каминной полке в Ракушечной, словно археолог, докопавшийся до руины, оживающей от знания, какое хранит о ней бабушка. Ракушки, которые она обнаружила в рундуке сына Алвэро, занимают здесь свое гордое место, рядом с бабушкиной черной Библией, потрепанной во многих странствиях. Пастельных оттенков ракушки всех форм и размеров выстроились вдоль стен и на подоконнике. Вазы, отделанные ракушками, статуэтки, ферротипии, валентинки, книжные обложки; крошечные изображения родового гнезда на раковине морского гребешка, написанные каким-то давним родственником; и даже обрамленная раковинами гравюра президента Линкольна.
Маммея протягивает мне драгоценную свою раковину – ту, что она отыскала у кораллового рифа на мадагаскарском пляже. Раковина удивительно тяжелая, дюймов восемь в длину, шелковисто-гладкая, в ржавую и белую зебровую полосочку сверху, а книзу – сливочно-белая.
– Называется “наутилус обыкновенный”, – говорит она. – “Наутилус” по-гречески означает “мореход”. – Рассказывает мне о стихотворении, в котором человек находит сломанную ракушку вроде вот такой где-то на берегу. Заметив, что внутренняя спиральная емкость делается все крупнее, он представляет, как моллюск внутри становится все крупнее и крупнее и, вырастая из раковины, перебирается в следующую.
“Построй еще три славных зданья, душа, / Пусть катятся годы спеша! – декламирует Маммея, раскинув руки. – Пока не обрящешь свободы своей, / Отринув тесную скорлупу у неспящего моря дней”.[6] Это о человеческой природе, понимаешь? Можно долго-долго жить в раковине, где родился. Но однажды она делается тесной.
– И что дальше? – спрашиваю я.
– Ну, дальше, чтобы жить, придется найти раковину покрупней.
Я на миг задумываюсь над этим.
– А если она слишком тесная, а ты все равно хочешь в ней жить?
Бабушка вздыхает.
– Божечки, дитя, ну и вопрос. Думаю, либо нужно набраться храбрости и найти новый дом, либо жить внутри сломанной раковины.
Маммея показывает мне, как украшать книжные обложки и вазы крошечными ракушками – как укладывать их внахлест, чтобы они струились идеально плоским каскадом. Мы приклеиваем ракушки, а она размышляет вслух о смелости и неугомонном духе моего дедушки, как он обводил пиратов вокруг пальца, выживал под девятым валом и в кораблекрушениях. Вновь рассказывает мне про флаг, который она смастерила из тряпок, когда всякая надежда уже была утеряна, и о чудесном видении того далекого корабля, что пришел им на выручку.
– Не забивай девочке голову этими небылицами, – одергивает ее мама, услышав наши разговоры из кладовки.
– Ничего это не небылицы, все по-настоящему. Ты же знаешь, ты сама там была.
Мама появляется в дверях.
– У тебя оно все выходит грандиозным, а сама при этом знаешь, что по большей части было беспросветно.
– Было оно грандиозным, – говорит Маммея. – Эта девочка, может, никогда никуда не попадет. Хоть пусть знает, что приключения – у нее в крови.
Мама уходит из комнаты, закрыв за собой дверь, и Маммея вздыхает. Говорит, уму непостижимо, что она вырастила дочь, которая повидала весь мир, но давно уж довольствуется тем, что мир приходит повидаться к ней сам. Говорит, мама осталась бы в старых девах, если б папа не взошел на холм и не предложил ей другой вариант.
Я знаю часть этой истории. Моя мама – единственный выживший ребенок, держалась она поближе к дому. После того как дедушка ушел на покой, они с Маммеей решили превратить дом в летний пансион – чтобы подзаработать, отвлечься от горя. Достроили третий этаж для гостей – еще четыре спальни, и дом стал шестикомнатным, разместили объявление в газетах по всему Восточному побережью. Об очаровательном пансионе и открыточных пейзажах вокруг пошла молва, гости потекли на север. В 1880-х целая семья могла отдыхать в доме Хэторнов за двенадцать долларов в неделю, включая питание.
Работы при пансионе стало много – больше, чем они предполагали, и моя мама потребовалась в помощь. Шли годы, все немногие пригодные холостяки в Кушинге женились или уехали. Когда маме уже было за тридцать, она, как думалось ей и всем вокруг, давно прозевала время знакомства с мужчиной и влюбленности в него. Жить ей в этом доме и заботиться о родителях, пока не похоронит их на семейном погосте между домом и морем.
– Есть такое старое выражение, – говорит Маммея, – “выдочерить род”. Знаешь, что это означает?