Перевод с подстрочника - Евгений Чижов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну ладно, а что эти слова, по-твоему, значат?
– То и значат: каждый человек – поэт. И ты, и я, и все мои друзья тоже. А Народный Вожатый – самый главный поэт.
– Все твои друзья – поэты?
– Конечно. Они стихов не пишут, но это неважно. Они поэты по жизни. Понимаешь?
– Как это?
– А так, – уверенно ответил Рустем. – Они любят, чтобы всё было красиво.
Друзья Рустема собирались на пустыре, где уже стояли два ряда столов, а в стороне кипели на огне четыре чана таких размеров, что в любом из них можно было сварить человека. Друзей было семь или восемь, все в узких чёрных брюках и остроносых ботинках, с чёлками до бровей под Брюса Ли. Одни сидели в тени на корточках, лениво и презрительно сплевывая насвай, другие прохаживались вдоль ограждавшего пустырь дувала, поглядывая на суетившихся у котлов женщин. Когда подошли Рустем с Печигиным, все собрались, и Рустем стал знакомить Олега, каждого из друзей называя своим братом. Олег сперва и вправду подумал, что они все родственники, и лишь после третьего «брата» понял, что братство значит здесь не кровную связь, а закадычную дружбу. Им было лет по двадцать пять – тридцать, не больше, но, здороваясь с Рустемом, они очень солидно обнимались, похлопывали по спине и прикладывались щекой к щеке. Только Мансур, самый низкий и коренастый, с тяжёлым, похожим на боксёрскую перчатку лицом, с потными блестящими морщинами на лбу, был заметно старше, лет, наверное, под сорок. Пожав Печигину руку, Мансур спросил, глядя на него снизу вверх и щурясь то ли от солнца, то ли от презрительной злости:
– С самой Москвы, говоришь?
Олег кивнул как можно более дружелюбно.
– Жил я в Москве. Мне не понравилось. Гнилой город.
– Мне и самому там не нравится, – пожал плечами Печигин.
Мансур ухмыльнулся, сказал что-то своим по-коштырски, те принялись переговариваться, похоже, обсуждая слова Олега, искоса на него посматривая. Угадать, как они их поняли и что ему от этого обсуждения ждать, было невозможно. Так или иначе, всё зависело от Мансура, который явно был тут главным.
– А ты у нас оставайся, – сказал он, лыбясь. – Здесь хорошо. Спокойно. Один русский у нас тут живет – будет тебе товарищ. Прежде больше было, в войну все уехали, один остался. Сергей. Нормальный мужик, мы с ним дружим.
– Как же он живет тут – один?! – даже не поверил сперва Печигин.
– Обыкновенно живёт, как все. Раньше пил, теперь бросил. Жена от него ушла, он с дочерью остался. Она у него… как сказать? – Мансур покрутил у виска. – Не в себе немного…
– Далеко его дом?
– Не, тут у нас все близко. На том конце, возле реки. Сходи, навести его, он обрадуется. Вон Рустем тебе покажет.
Рустем проводил Печигина до последнего в кишлаке дома, за которым улица заканчивалась, упираясь в заросший колючим кустарником берег реки, откуда поднимался затхлый запах гниющей воды. За рекой среди неподвижной высокой травы виднелись обугленные развалины без признаков жизни. Олег спросил про них, Рустем неопределённо ответил, что прежде там тоже жили, но во время войны всё сгорело.
– Ничего не осталось, – с извиняющимся видом улыбнулся он и заторопился обратно к своим.
Калитка во двор Сергея была не заперта, Печигин отворил её и вошёл. Двор был заляпан помётом, очевидно, хозяин держал птицу. В дальнем его конце Олег заметил невысокую женскую фигуру в оранжевом коштырском платье. Женщина повернулась и пошла ему навстречу. Олег увидел, что у неё крупное, совсем детское на вид русское лицо с большим выпуклым лбом и маленькими глазками. Глазки эти с минуту моргали, уставясь на Олега, в явном смятении она пару раз шмыгнула носом, вытерла его рукой, а руку о платье, повернулась и, так ничего и не сказав, убежала в дом. Через несколько минут из дома вышел помятый мужик в расстёгнутой рубахе, выглядевший так, точно его только что разбудили. У него было не загорелое, как у местных, а красное, точно обожжённое, лицо и такие же руки. Это и был хозяин, Сергей. Никакой радости или хотя бы удивления оттого, что к нему явился человек из Москвы, он не выказал. По-русски Сергей говорил с тягучей коштырской интонацией, исключавшей выражение каких бы то ни было эмоций, как будто с неохотой вытягивал слова из тины ленивого безразличия. Пригласил в дом, пододвинул к столу стул, извинился, что угостить нечем, «живём мы тут небогато», – махнул рукой на голые стены комнаты. Все его движения были небрежно-неточными, словно ему лень было доводить их до конца. Комната была большой и от этого выглядела полупустой, хотя кроме стола и кровати в ней стоял сервант со стопками книг и портретом Есенина с трубкой. Олег пробежал глазами по книжным корешкам – всё сплошь русская и советская классика: Толстой и Горький, Федин и Леонов. Заметив интерес гостя, Сергей объяснил:
– В совхозе прежде библиотека была. Когда совхоз развалился, я книги себе забрал – кому ещё они тут нужны? А у нас телевизор давным-давно сломался, радио здесь не работает, вот мы с Наськой их и читаем. А что ещё вечерами делать? То есть я вслух читаю, а она слушает. Сама-то она так читать и не выучилась, сколько я ни учил, всё впустую…
Пока Печигин с Сергеем разговаривали, Наська внимательно переводила взгляд с одного на другого, точно ей непременно нужно было видеть говорящего, чтобы понимать смысл слов, как если бы она считывала его с губ. Услышав последнюю фразу отца, она обиженно засопела и уставилась на стол перед собой. Теперь вблизи Олег отчётливо видел, что ей не больше двадцати, несмотря на крупную, упиравшуюся в край стола грудь, едва умещавшуюся в коштырском платье. Над губой у неё была болячка, которую она беспрерывно теребила, но, заметив, что Олег на неё смотрит, тут же спохватывалась и прекращала. Словно отвечая на мысли Печигина, Сергей сказал:
– Скоро уж двадцать пять ей исполнится, а всё как ребенок… Никакой в хозяйстве пользы. Только если б не она, я б давно уже тут до белочки допился. А так, хочешь не хочешь, приходится воздерживаться. Потому что куда она, если я помру, денется? Так и живём, книжки читаем…
Пока был совхоз, Сергей работал там механиком и теперь, когда были запчасти, чинил технику на тракторной станции. А когда чинить было нечего, пас овец или продавал на рынке яйца своих кур. Олег спросил, почему он не уезжает в Россию, как другие.
– Кому я там нужен? Ни родственников, ни друзей. Да и денег на переезд не собрать… Нет уж, видно, судьба нам с Наськой здесь доживать. Ты, Насть, хочешь в Россию?
– Не-е-ет, – для убедительности Наська помотала из стороны в сторону тяжёлой лобастой головой. – Мне тут хорошо.
– Ну, вот и молодец. Иди, сделай нам чаю, что ли…
Наська вышла, и в комнате сделалось ещё больше пустоты, залитой падавшим сквозь немытые стекла пыльным светом. Долгая пауза в разговоре ничуть не смущала Сергея: отвернувшись от гостя, он глядел в окно, и губы его иногда шевелились – очевидно, он продолжал говорить про себя, но не считал нужным произносить свои мысли вслух. Наконец, как итог обстоятельного размышления, сказал:
– Да и не всё ли равно, где жить? Я так думаю, всё едино…
Печигин многое мог бы на это ответить, он даже собрался уже начать убеждать Сергея, что на родине и ему, и дочери будет лучше, но, ещё раз взглянув на беззвучно шевелящиеся губы хозяина, понял, что любые его доводы будут пустым колебанием воздуха. Сергей так давно привык говорить сам с собой, что наверняка бессчётное число раз повторял себе всё, что мог бы сейчас придумать Олег, и если он всё-таки никуда не уехал, то ничего с этим не поделаешь. Заметив на подоконнике стакан с водой, в котором плавала бумажка с арабской вязью, Печигин, чтобы переменить тему, спросил, для чего это.
– Лекарство. Местный лекарь Наське прописал. У неё так, бывает, голова болит, что воет ночами, никакие таблетки не помогают. Сказал пить по глотку перед сном.
– А что там на бумажке написано?
– Сура из Корана, а о чём точно, не знаю. Наверное, о выздоровлении. Если наш Бог о нас забыл, может, ихний вспомнит. Мне-то ведь, честно говоря, всё равно, какой бог поможет, тому и спасибо. А то сил никаких нет слушать, как она по ночам скулит.
Вернулась с чаем Настя. Она успела переодеть коштырское платье и была теперь в русском, праздничном, приоткрывающем грудь и покатые плечи в расчёсанных комариных укусах. В волосы она вдела красную пластмассовую заколку и, наливая Печигину чай, смотрела на него не прямо, а искоса, с хитрецой, избегая встречаться взглядом. Взяв из вазочки три конфеты, одну отдала Олегу, потом, после заметной внутренней борьбы, явно отрывая от сердца, протянула вторую. Олег отказался, и она тут же, точно боясь, что он передумает, торопливо развернула обертку и запихнула конфету в рот, хотя там ещё была другая, непрожёванная. Её лицо расплылось от удовольствия, маленькие глазки съёжились совсем в щелочки. Самозабвенное наслаждение делало Настино лицо до такой степени бессмысленным, что Печигину стало больно на него смотреть. Он отвернулся к окну, выходившему на реку.