Батый - Василий Ян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто жил в этой деревянной юрте?
– Урусутский шаман. Зовут его «поп».
Бату-хан сердито отмахнулся.
Вмешался великий советник Субудай-багатур. Подъехав на саврасом коне, он хриплым голосом сказал:
– Разве подобает джихангиру жить в юрте шамана, да еще урусутского? А это что за дом? – Он указал плетью на бревенчатое строение с остроконечной высокой крышей и золоченым крестом наверху.
– Это дом урусутского бога.
– Джихангиру подобает жить там, где обитают боги, – сказал строго Субудай-багатур.
Бату-хан искоса посмотрел на потупившего глаза баурши, на ханов, начавших горячо поддакивать великому советнику, и повернул коня к церкви.
Баурши бросился к церковной двери. На паперти около входа сидели четыре монгольских воина.
– Сюда нельзя! – сказал один из них.
Баурши начал спорить с монголами.
– Кто вас поставил сюда? – спросил подъехавший Субудай.
– Сотник Гуюк-хана, Мункэ-Сал.
– Возвращайся к своему сотнику и скажи, чтобы он выбирал для своего хана более подходящую юрту. Убирайся, живо!
Четыре монгола посмотрели друг на друга, посвистали сквозь зубы и, подобрав подолы длинных шуб, пошли через глубокий снег к своим коням, привязанным к церковной ограде. Один повернулся и сказал Субудаю:
– Когда Гуюк-хан начнет нас бить по щекам костяной лопаткой, ты ведь за нас не заступишься?
– Кто тебе отрезал ухо? – спросил Арапша. – Смотри, второе отрежу!
Монгол, оскалив зубы, присел, вытягивая меч, задвинул его обратно в ножны и быстро вскочил на коня.
– И ты того же дождешься! – крикнул он и поскакал.
Арапша злобно посмотрел ему вслед:
– Гуюк-хан опять подсылает к джихангиру убийц!
Нукеры привели старика, найденного в соседней сторожке. Он был в собачьем колпаке, холщовых портах, рубахе и лыковых лаптях. Он весь посинел и дрожал от холода, но не выказывал страха. Старик отпер ключом большой замок на двери. Баурши вошел первый и, сложив руки на животе, стал около двери. Бату-хан соскочил с коня и, разминая онемевшие ноги, прошел в церковь. Татары ее не тронули. Сквозь узкие окна, затянутые пузырями, тускло проникал свет. Впереди поблескивал золотом алтарь с резными деревянными дверьми. Перед некоторыми иконами мигали огоньки лампад, освещая темные, насупившиеся лики святых.
Бату-хан прошел в алтарь, обогнул кругом престол. На столике в углу нашел пять круглых белых просвирок. Приказал следовавшему за ним баурши попробовать эти хлебцы – не ядовиты ли? Баурши откусил, пожевал и сказал:
– Авва! Да сохранит «хан-небо» и тебя и меня от несчастья! Хлеб вкусный!
Бату-хан вернулся на середину церкви, опустился на конскую попону. Возле него полукругом уселись ханы.
– Разожгите здесь костер, пол каменный, – сказал Бату-хан, – и сварите мне чай.[152]
Баурши заметался и, переговорив с толмачом и пленным стариком, подобострастно доложил хану:
– Здесь огонь разводить нельзя – это прогневает урусутского бога, и его дом загорится.
Субудай-багатур приказал, чтобы его военные помощники – юртджи – поместились в доме урусутского шамана. Бревенчатый дом состоял из сеней и двух горниц, разделенных стеной. Большая, сложенная из камней и глины квадратная печь выходила в обе горницы.
В первой половине поместились четыре монгольских юртджи и два мусульманских писца-уйгура. Вторую горницу взял себе Субудай. Он увидел рязанского князя – переметника Глеба, сидевшего вместе с юртджи, – и спросил:
– Что такое «гречишные блины»?
– Это трудно объяснить, надо попробовать. Заведи себе бабу, она тебе будет каждый день печь, а ты будешь радоваться.
– А что такое «баба»?
– Во дворе монгольский воин предлагает купить у него двух баб. Покупай!
– Сколько он хочет?
– Сейчас их приведу.
Глеб вышел во двор и вернулся вместе со старым монголом, который толкал в горницу двух упиравшихся женщин. Одна, высокая, дородная, в синем сарафане, войдя, поискала глазами и трижды помолилась на тот угол, где остались киоты от содранных образов. Сложив руки под пышной грудью, она пристальным взглядом уставилась на Субудай-багатура, который сидел возле скамейки на полу, на конском потнике. К бабе тесно прижалась девушка с русой косой и испуганными глазами, в рваном дубленом полушубке, из-под которого виднелся подол красного сарафана.
– Вот тебе две отборные бабенки, – сказал по-татарски князь Глеб. – Старшая – опытная повариха, а эта – садовый цветочек, макова головка.
Субудай обвел женщин беглым взглядом и отвернулся.
– Станьте на колени! – сказал князь Глеб. – Это большой хан. Отныне вы будете его ясырками.[153]
– Большой, да не набольший! – ответила женщина. – На колени зачем становиться? Пол-от грязный, гляди, как ироды натоптали!
– Поклонись, говорю, твоему хозяину!
– Мой хозяин, поди, лет десять как помер. Ну, Вешнянка, давай, что ли, поклонимся.
Низко склонившись, они коснулись пальцами пола.
Субудай пристальным взглядом уставился на женщин, и глаз его зажмурился. Он покосился на князя Глеба, присевшего на дубовой скамье, поднялся и, положив потник на скамью, взобрался на нее, подобрав под себя ногу.
– Как зовут? – спросил он у Глеба. Тот перевел вопрос.
– Опалёнихой величают, а это Вешнянка.
– Дочь?
– Нет, сирота соседская. Я ее пестую.
– Почему тебя так зовут? – продолжал спрашивать Субудай.
– Моего мужа спалили на костре.
– Кто? Мои татары?
– Куда там! Наши воры – разбойники новгородские. С тех пор я стала Опалёниха, а это – Вешнянка, весной родилась и сама как весна красная.
– Трудные урусутские имена – не запомнишь! – сказал Субудай. – Работать для меня будете или позвать других?
– Всю жизнь на кого-нибудь работала. Такова уж наша бабья доля!
– Пусть они мне испекут и блины, и ржаные лепешки, и каравай.
– Был бы житный квас да мука, тогда все будет.
– Вам старый Саклаб все достанет, – вмешался князь Глеб. – Он, поди, не забыл говорить по-русски.
Обе женщины живо обернулись к старому слуге Субудая, стоявшему у двери:
– Ты наш, рязанский? Ясырь?
– Сорок лет мучаюсь в плену. Нога с цепью срослась. И с вами то же будет: как надели петлю, так до смерти и не вырваться… – Старик тяжело вздохнул. – Вот вам мука, а вот квас…[154] – И он придвинул к печи мешок и глиняную бутыль. На ногах звякнула железная цепь.
– Батюшки-светы! – воскликнула Опалёниха, всплеснув руками. – И ты сорок лет таскаешь на ногах железо! – Опалёниха погрозила пальцем невозмутимо наблюдавшему за ней Субудаю.
– Ладно, поговорим потом… Сейчас натаскаю дров, – сказал старик.
– Ну, Вешнянка, война войной, а тесто ставить надо!
Опалёниха вздохнула и направилась к печи, но ее удержал монгол, натянув ремень, наброшенный ей на шею. Она остановилась, посматривая на Субудая. Тот обратился к монголу:
– Откуда достал этих женщин?
– Я был в сотне, которую послали обойти город. Мы ехали через лес, там бежали люди, много женщин. Одних мы зарубили, других погнали назад в наш лагерь.
– Так!
– Этих двух я сам поймал и притащил на аркане.
– Так!
– Я хочу их продать.
– Так!
– У меня очень старые, рваные сапоги. Ноги мерзнут…
– Так!
– На урусутах я не видел кожаных сапог, они ходят в лаптях из липовой коры.
– Так!
– Я хочу обменять этих женщин на пару новых сапог.
– Значит, ты хочешь, чтобы я снял свои сапоги и отдал тебе? Ты хочешь ободрать своего начальника? Ты знаешь, что тебе сейчас за это будет?
Старый монгол с клочками седых волос на подбородке смотрел испуганными глазами, раскрыв рот:
– Я этого не хотел, великий хан! Прими от меня этих женщин в дар. Пусть хранит тебя вечное синее небо!
Монгол отвязал ремень и, пятясь, вышел из избы.
Глава седьмая
«Мы и скотину милуем»
К крыльцу избы, где помещался Субудай-багатур, был привязан его саврасый жеребец. Перед ним лежал ворох сена и соломы.
Бату-хан потребовал к себе старого полководца. Субудай вышел, нукер подвел ему коня. «Неудобно хану идти пешком, касаться ногой земли». Субудай верхом пересек улицу. Навстречу бежала толпа нукеров. Все кричали, толкались, стараясь подойти к монголу в заиндевевшем малахае, сидевшему на запорошенном снегом коне. Он держал на поводу другого коня. Поперек седла был привязан человек. Сознание оставило его. Лицо, побелевшее от мороза, казалось мертвым.
Внезапно Субудай заревел как безумный. Он хлестнул коня, врезался в толпу, свалился с седла и подбежал к замерзшему.
– Урянх-Кадан, очнись! Раскрой глаза! Услышь меня! – кричал Субудай и, припав лицом к платью замерзшего, хватал и ощупывал неподвижное лицо.
– Это сын Субудай-багатура, – загудели в толпе. – Видно, любил сына, Урянх-Кадана! Хоть молодой, а был он отчаянный храбрец.