Работы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только мир словесного произведения, дистанцированный от недискретного потока жизненных событий, замкнутый, предполагающий заинтересованного читателя, обладает чаемым смыслом – это очевидный итог размышлений рассказчика. Ведь «мужик к вечеру забудет об этом кусте, – для кого же он будет цвести?» (331).
Мы как будто бы прошли по замкнутому кругу. Однако неужели перед нами не более чем эквивалентный возврат к «книге», в экспозиции новеллы отвергнутой? Очевидно, дело обстоит не так просто. Итоговое приращение смысла можно разглядеть, только уяснив, что пренебрежение «ненастоящестью» словесности парадоксальным образом остается в силе. Недочитанная книга остается, условно говоря, заброшенной в соломе: «А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть с завязкой и развязкой?» (331).
Как видим, жанровые, фабульные, вообще литературно-категориальные характеристики во внимание не принимаются. Речь идет снова о праве на существование литературы как таковой, помимо любых конкретизирующих разграничений, дефиниций. Собственно, это уже не литература в обычном смысле слова (она отвергнута!), но отчаянное усилие сохранить то самое, непосредственное, невыразимое, что непреложно есть, но обретает смысл лишь в слове. Делается самоотверженная попытка совместить онтологические и смысловые свойства, обычно порознь существующие в «жизни» и в «книге»: «И вечная мука – вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законного выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!» (331).
Как видим, рассуждения о словесности у Бунина даны не теоретически, не отстраненно. Важно понять, что заголовок новеллы касается не только и не столько конкретной книги, которую рассказчик читал «в омете», и даже не книги в смысле обобщенном, метафизическом, как мы предположили выше. Внетеоретическая, непосредственно художественная функция рассуждений рассказчика состоит в том, что они коренным образом модифицируют архитектонику данной конкретной новеллы. Она и оказывается в конце концов той «книгой», о которой идет речь в заглавии. По сути дела, рассказчик изнутри произведения делает попытку осознать его предельные (точнее, с его точки зрения, запредельные) архитектонические основания. Новелла становится возможной, в сущности, лишь по ходу своего развертывания, диалектически противоречивого становления, перешагивающего через исходную невыполнимость задачи, которую ставит перед собою рассказчик: увидеть собственную жизнь под знаком книги, осознать себя в качестве литературного героя.
В первых абзацах новелла, как сказал Мандельштам по другому поводу, «еще не родилась», ибо исходная посылка – недопустимая придуманность любого словесного освоения жизни. В финале новеллы так и не происходит никакой «истории». Она (новелла) лишь доказывает возможность и правомерность собственного бытия. Причем доказывает не дискурсивно, не отвлеченно, но практически – самим фактом своего наличия. Бунин фактически материализует известную идею Флобера (и свою давнюю мечту)[350] написать «книгу ни о чем, книгу без внешней привязи, которая держалась бы сама по себе, внутренней силой стиля, как земля держится в воздухе без всякой опоры, книгу, где почти не было бы сюжета или, по крайности, сюжет был бы почти незаметен»[351]. Реплика «ни о чем» здесь относится лишь к привычному, внеположному, отдельному от художественного слова объекту образного отражения, к жизненной «истории». Таковой, как мы видели, у Бунина действительно нет. Ее место прочно занимают рефлективные рассуждения рассказчика о природе литературного слова. Эти рассуждения воздействуют на произведение в двух направлениях, на двух уровнях.
На архитектоническом, авторском уровне формулировка «единственно настоящее, требующее сохранения хотя бы в слове» оказывается весьма продуктивной. Мы имеем здесь дело с особым типом содержательности формы, динамически перестраивающей основополагающие законы, аксиомы собственного бытия; на наших глазах поставленное под сомнение художественное целое ищет шанс для своего рожденья[352].
С другой стороны, на уровне «внутреннего мира» (Д. С. Лихачев), «персонажной» жизненной проблематики мы, в отсутствие «истории», обнаруживаем иное, нетрадиционное, связанное с рассказчиком непосредственно этическое содержание. Для него «написать как следует» есть поступок, пусть лежащий в совершенно иной плоскости по сравнению, скажем, с практическими поступками встречного крестьянина. Рассказчик – писатель, и поэтому творческий, художественный акт для него иерархически первостепенен, составляет главное и непосредственное содержание его жизни.
Уникальная художественная функция рефлективных рассуждений рассказчика состоит в том, что они диалектически связуют событийный и архитектонический планы произведения, обычно друг другу «трансгредиентные» (М. М. Бахтин). Герой традиционно не может прямо участвовать в создании того самого литературного произведения, в котором он сам – в конечном счете – является словесной фикцией, конвенцией, не более. Соответственно автор («первичный автор» в бахтинском смысле эстетический субъект), в свою очередь, не в силах материализовать, эксплицировать собственное архитектоническое усилие[353]. В проанализированной нами новелле Бунина жизненное устремление рассказчика-художника (написать «как следует») перерастает рамки его кругозора, становится художественным принципом сложения всего произведения.
В бунинской «Книге» отражены, творчески осознаны и обработаны наиболее насущные для литературы нашего столетия проблемы. Проблемы, по сути дела, единящие Кафку и Брехта, Бунина и Розанова, Олдингтона и Джойса. Необходимость подтверждения прав искусства на существование – один из важнейших общих знаменателей современной литературной парадигмы. Процесс этизации формы, постановка внутри произведения творческих проблем, связанных с его завершением, – важнейшая ее (парадигмы) особенность. Динамическая, не гарантированная заранее, переступающая через собственную невозможность форма – не прихоть, не дань эстетическим герметическим поискам, но жизненная необходимость, отражающая вполне объективный факт постановки под сомнение целостности отдельной человеческой личности, уступающей гнету отчужденной реальности. В свете сказанного так называемый модернизм – не периферийная, но магистральная дорога искусства нашего века. Собственно, основанная на гегельянском рациоцентризме былая «реалистическая» очевидность литературного мимесиса, установка на познание «готовых», твердых, внеположных истин и закономерностей ныне безвозвратно утрачена. Если отвлечься от набившей оскомину оценочности противопоставления «реализма» «модернизму» (а еще лучше, от самой