Инкуб - Виллард Корд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мэлис хитро соблазнительно облизнулась. На мгновение, она вспомнила страхи и слёзы, что ей пришлось пережить одной на незнакомых исполненных холода улицах; не испытавши ни капли тепла – только боль – так учил её бледный Город-куратор как найти своё место в мире, где все места уже заняты. И она была благодарна ему, но не знала, какой вкус у жизни, и страсти казались ей бурей, сметающей всё, стирающей лица, ломающей ростры, ограды, перила, столпы. Пока не познала настоящую страсть... на фоне разрухи, смертей, голодного шторма и наводнения. На фоне того, что она привыкла видеть на лицах людей чаще всего. А теперь – и в обличье городского смятения.
Мэлис обмакнула палец в графин с водой и вновь обернулась к портрету, уже решив наверняка, кто станет фоном на её творении. Санкт-Петербург за окном, бил о стены бутылки вина. Гэбриел Ластморт глазами янтарных соблазнов раздевал её медленно, нежно, с немого холста – отражения.
_________
Мир Поющей Чумы
_________
Старый мастер музыкальных шкатулок, Вирджил, склонился над рабочим столом, как всегда, прорезая в маленьких хрупких цилиндрах отверстия нот, из которых заиграет мелодия нежного, чуть прохладного настроения. Ещё молодым он влюбился в магию звуков и до сих пор, как на чудо, смотрел на эти волшебные коробочки, внутри которых без помощи инструментов рождается музыкальная жизнь. И хоть Мастер грустил иногда, сам неспособный придумать тревожащих душу, лирических песен, безусловно гордился умением, подарившим ему возможность слышать, улавливать сплетения переливчатых фраз, заключать под загадочной крышкой резных, чуть гротескных узоров. Но всё же, тех, других, кто играл для его вдохновения, он считал настоящими магами, в то время как сам лишь хранил, словно древние книги, мелодии душ, извлечённые острием боли из недр сердечных страниц.
- Знаешь, Луис, я ведь и сам похож на музыкальную шкатулку, - говорил он своему подмастерью, - В которой играют разные, каждая по-своему покорившие меня мелодии, пения душ. Но не мои. У меня нет души. Я просто хранитель тех, кто мне дорог. Для кого-то – дом. Для кого-то – тюрьма. И мы незнакомы друг с другом. Так лучше: не знать друг о друге. Иначе, быть может, придётся что-то говорить, рассказывать, передавать впечатления, восхищение тем, что они создают. Тогда всё, что я делаю, покажется скучным. В музыканте должна быть загадка, а в мелодии – мысль. И каждый волен чувствовать её по-своему, связывать с собственными переживаниями, наполнять образами, напевать в минуты особого настроения. Я не желаю ничего знать. Любому знанию предпочту познание через магию звуков. Вот то единственное, что создаёт в этой дряхлой груди ощущение жизни. Даже кажется, слышу какие-то отзвуки собственной эфемерной души…
Луис молчаливо кивал, увлечённый своими делами. Он давно привык к стариковскому бреду, случавшемуся время от времени, зная, что главное – дать Мастеру выговориться. В конце концов, кроме этих шкатулок у него не было никого. И, конечно, Луис не мог и представить, в каком мире живёт Вирджил. Ведь сам он едва ли понимал эту странную музыкальную любовь, больше преданный вырезанию мифических образов Санкт-Петербурга на шкатулочных сводах.
Тот мир, что знал Мастер – сплошь наполненный сонмами звуков – был способен утопить в помешательстве, вырвать хребет, растереть в кодеиновый[204] прах. В этом мире не существовало разницы между ночью и днём, а сон вовсе выступал миражом над пустынями вечного шума, в каждой доле которого Вирджил различал инструменты гремящих оркестров, создававших привычный на сцене людей жизненный фон. Каждый крошечный стук, шуршанье газет, всплески волн, даже воздух, покидающий тело с посмертным дыханием далеко за Обводным Каналом – слышал он. Всё, что жило и звучало, находило его, переполняло, стягивало, словно пояс пластинки – шкатулку неровных слогов – зацепившуюся дрожащей канавкой за тупую иглу, заевшую в бесконечном мембранном шипении.
Мастер слышал…
***Гибкая Жизнь, нарядившаяся в чёрную, словно кожа стянувшую её тело, плёнку, кружилась вокруг вечного огня задымленного поля войны, с лёгкостью перепрыгивая тела, расправляя ноги в усмешке изысканной балерины, чья публика, скрывшись во тьме, замерла… в предвкушении сольной поэзии под блюзы лошадиных копыт… под взором гипнотической кобры, неотрывно следящей, в треморе, выползающей из-за барханов нагого бедра. Редкие слабые руки тянулись к ней, моля о спасении, но Вита лишь смущённо хихикала, становясь на какой-то миг маленькой девочкой, играющей в классики через скакалку на площади сажи и грязи, и свежих костей, которые, казалось ей, пахли клюквенным мармеладом, украшенным цедрой лимона под гвоздичным амбре. Иногда она чихала, ибо воздух был перенасыщен резким благоуханием, но продолжала глубоко дышать, прыгая и кружась в своём искренне-детском развлечении, роняя обрывки плёночной кожи в зрительный зал. И со стороны можно было предположить, что Жизнь, в вечном кайфе как в вечном огне, покинула шест, чтобы снова привлечь к себе взгляды тонущих в петербургских канавах людей, чтобы там, на Марсовом поле, танцевать стриптиз безразличия, громко смеясь, не стыдясь, в лицо гаснущим черепам. И, конечно, это не прозвучит удивительно…
"Но Мастер слышал…" Обнажаясь сегодня, небрежно роняя куски своих странных одежд, Жизнь дарила надежду – давала возможность зацепиться за неё тем, кто был в силах бороться, не готовых просто так умереть.
Но, конечно же, был и подвох. Вита, как любое капризное дитя, не хотела делиться своими игрушками, которые Город вдруг начал отбирать в чрезмерном количестве. Потому и покинула клуб, негодуя, как ревнивая женщина, чей лукавый любовник решил прогуляться по сторонам.
***Стук лошадиных копыт неподалёку – тот самый, под ритм которого Жизнь исполняла концерт в кадрах сонных софитов – словно колокол церкви, призывал к себе души, беспокойно метавшиеся по моргам бесчисленных закоулков, вырывая их из лап одичавших стервятников, койотами вывших под безжалостной плетью Санкт-Петербурга, направлявшего их за добычей на праздничный стол. Царь балтийских болот уже не скрывал ликования; Надзиратель бил с силой цепями в конический гонг, острой лентой грозы душил своего господина, в асфиксии всё выше поднимавшего уровни жала Невы, возбуждённого тоном всеобщей панической аритмии. И за собственными гортанными стонами раскатного наслаждения Город не замечал, как Доминик Анку[205] собирает в карету заблудших слепцов, приглашённых на особенный чай решительной Пани.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});