См. статью «Любовь» - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но беда в том, что он не прекращает думать, и эти мысли изводят его и изводят меня, потому что я ничем не могу помочь ему, мне абсолютно ясно: то, что он ищет, находится не во мне (но, по крайней мере, и не в ней!). Этого нет ни в одном месте, разве только в нем самом, в Бруно, и дай Бог, чтобы у него достало сил отыскать это, я, разумеется, стараюсь помочь ему, насколько это возможно, но что, в самом деле, я, такая маленькая и слабенькая, могу поделать, я подхватываю его, и облизываю всего, с головы до ног, и шепчу ему, что я не как она — я не слепая, и не глухая, и не тупая как пробка, — я вся язык, и глаза, и уши, я читаю в тебе, Бруно, любое движение твоей души и все понимаю, я умею разгадать тебя до конца, ведь нет ни одной мысли, которая промелькнула бы в твоей голове, и нет ни одного человека, который бы встретился на твоем пути, и нет такого воспоминания, такой тоски, и печали, и упоения красотой, которые не оставили бы в тебе знака, где-нибудь в потаенном уголке твоего нежного сладкого тельца, нужно только уметь читать, а читать, Бруно, можно только здесь, у меня, только во мне, это не моя выдумка, я тут ничего не изобрела, не приведи Бог, ты ведь знаешь, насколько я скромна и стыдлива, просто несколько лет назад я тихонько спала себе где-то возле Австралии, под боком одного корабля, помнится, он назывался «Бигль», и вдруг почувствовала, что месяц исчез, и тотчас проснулась, открыла глаза и увидела, как огромное человеческое лицо склоняется над бортом корабля и заслоняет все небо, и этот человек смотрит на меня с такой любовью, что у меня просто сердце растаяло, потом говорили, что берег Новой Зеландии в ту ночь смыло целиком (в Японии они называют эти всплески моих чувств цунами), и этот человек сказал другому человеку, который стоял возле него, — лица того, второго, я не видела, — он сказал ему: ты видишь, Питер, в этой толще заключена самая суть вещей. Здесь под нами великие инкубаторы истории и всей Вселенной. Ни у кого никогда не достанет времени разгадать все загадки океана. А Питер засмеялся и сказал: это луна на тебя действует, Чарлз, и милый мальчик улыбнулся так таинственно и сказал: я не поэт, Питер, я только естествоиспытатель, и как естествоиспытатель я говорю тебе: на суше мы можем найти жизнь на глубине метра или двух, и над ней — на высоте всего лишь нескольких десятков футов — самое большее, но в море, Питер! Здесь кроются бездны гораздо более глубокие, чем мы можем предположить! Да, знаешь ли ты, Питер, что, если бы мы взяли ту гору, которая расположена на границе между Непалом и Индией и названа в честь нашего доброго знакомого Джорджа Эвереста, гору, которая считается самой высокой в мире, если бы мы взяли ее и опустили в море, допустим, во впадину возле Гуама, вода покрыла бы ее целиком и над ней еще оставались бы две мили глубины? Извини меня, Бруно, что я позволяю себе немножко похвастаться и погордиться, но это только ради того, чтобы объяснить тебе, насколько глубоко я умею проникать в суть вещей. И даже в сущность одного человека. Во всем мире ты не сыщешь такой специалистки разгадывать загадки и улавливать еле заметные знаки, которые в любое мгновение жизни оседают в твоем теле, все твои мысли и желания, ведь каждое событие и каждое движение души обязано оставить где-то малюсенькую зарубку, или пятнышко, или складочку, взгляни на лица стариков, этих человеческих созданий, многие годы бредущих по жизни, у них внутри уже просто не хватает места, где можно было бы спрятать все эти меты, поэтому все отпечатывается на лице, взгляни даже на своих новых товарищей, на лососей: каждый прожитый год и все события их жизни, все несчастья и все удачи, прочерчивают новые и новые круги на их плавниках — в точности как на стволах деревьев: малое кольцо для месяцев, проведенных в реке, большое — для тех, что протекли во мне, и не исключено, что у Лепарика имеется уже вторая серия колец, отмечающая второе в его жизни путешествие, и извини меня, что я вообще в это вмешиваюсь — действительно, кто я и что я, чтобы всюду совать свой нос, — но мне было так больно услышать, что ты никогда не смеялся настоящим нормальным человеческим смехом, безудержным таким младенческим смехом, кроме одного-единственного раза, когда твой отец Якуб положил тебя к себе на колени и отшлепал по попке, но это был, разумеется, совершенно иной смех, и после этого вообще уже не было смеха, чего, по моему разумению, немного жаль, я как раз ужасно, ужасно люблю смеяться, и вот мы можем теперь посмеяться вместе, поскольку что же нам остается делать, кроме этого, но ты, даже когда я щекочу у тебя та-а-ам, остаешься серьезным и мрачным, и я — ты будешь смеяться — от этого немного обижа-а-а-юсь, Бруно.
Прошу прощения, что так утомил вас. Не мог удержаться от соблазна представить вам образчик этого выспренного, манерного и мелочного пустословия, которому я постоянно подвергался в Нарвии. Эти тысячу раз пережеванные мыслишки! Эта хитрющая дура! Огромная жидкая аморфная скотина! Какими дешевыми уловками пыталась она заморочить мне голову и отвлечь мое внимание от действительно важных для меня вещей, я ведь знал, что она хранит в себе все, даже утраченную рукопись «Мессии», но мне подбрасывает жалкие крохи, рассохшиеся скорлупки раковых шеек, пустые ракушки, оскопленные цитаты из его книг, которые я и так знаю наизусть. А, что там говорить!.. Невежественная попечительница, охраняющая залог, о ценности которого имеет самое превратное представление. Какой же безответственностью было со стороны Бруно доверить именно ей это сокровище, отдать бесценный клад именно в ее руки!
Я кипел от гнева и погибал от отчаяния, потому что самое позднее через неделю должен был вернуться домой, а до сих пор не обнаружил ничего сколько-нибудь важного. Целыми днями торчал в ней, в ее ледяной воде, терял драгоценные часы и излагал ей — к огромному ее удовольствию — все, что знал о нем. Я дрожал от холода, кожа моя шелушилась, как лепестки цветов-альбиносов на обоях в комнате отца Бруно, а она и не подумала хоть чем-нибудь вознаградить мои страдания. Я видел, что она испытывает какое-то животное наслаждение от того, что так ловко водит меня за нос — выуживает из меня нужные ей сведенья, а сама не спешит даже намеком обнаружить то, что волнует меня. Вечера я проводил в обществе вдовы Домбровской, которая не покладая рук латала постельное и прочее белье и бросала на меня косые завистливые взгляды. Я исписывал многие листы, сидя за старенькой швейной машинкой, которая служила мне письменным столом, и тут же рвал их. Как ни досадно, приходилось признать, что я не способен написать ни слова без ее помощи и подсказки. Самым унизительным было именно то, что я завишу от нее.
Поэтому назавтра я не сунул в нее даже пальца на протяжении всего дня. Разгуливал по берегу, склонялся над прекрасными нарциссами, даже забавлялся идеей основать здесь, в Нарвии, морской музей, располагающий богатейшим собранием перламутровых ракушек, и назначить себя его директором. Заняться этим делом профессионально. Потом потащился по берегу в сторону маяка, забрался по крутым ступеням на верхний этаж. Не хочу хвастать и задаваться, но в деревне мне сказали, что лишь немногие туристы способны выдержать это испытание: преодолевая страх и головокружение, охватывающие тебя в тех местах, где часть стены обрушилась в море, продолжать подниматься по повисшим над водой ступеням. Потом я обнаружил, что стоит сделать еще последнее усилие и перебраться с верхнего этажа на узенькую площадку, на которой установлен прожектор. Проползти еще несколько метров по растрескавшейся лестнице, по всей видимости уже совершенно лишенной какой-либо опоры. К моему огорчению, день клонился к вечеру, и мне пришлось отказаться от продолжения этой увлекательной прогулки.
Я вернулся на берег и еще час или два, до самых сумерек, в полном одиночестве, под порывами свежего восточного ветра, окончательно закоченевший, сидел в своем шезлонге и клокотал от злости, смотрел прямо в нее и проклинал свою злосчастную судьбу, которая свела меня с ней.
Вдова тоже откровенно негодовала. Она была уверена, что я либо сумасшедший, либо американский шпион, либо то и другое вместе. Вся деревня была необычайно возбуждена и с подозрением относилась к моему присутствию, как выяснилось, из-за демонстраций, проходивших в соседнем городе. Мою хозяйку сердило и то, что я допоздна жгу свет (и заодно, разумеется, подаю сигналы американским бомбардировщикам). Не исключено также, что она видела накануне, как я бросаю в море цветы.
Следует признать, это была дурацкая затея. Я пытался быть любезным, подмазаться, снискать ее расположение, по дешевке подкупить ее. Не что-нибудь серьезное, всего лишь крохотный букетик фиалок, который мне продал какой-то деревенский мальчик. Ведь в ней, в ее глубинах, нет цветов, по крайней мере, таких, которые издают аромат. Одна женщина, которую я знал, любила фиалки. И вчера вечером на берегу… Это доставило мне странное удовольствие. Возможно, потому, что я вдруг очень затосковал по ней. Я бросал в море цветок за цветком… Такая вот женщина… Глупенькая… Нет, как раз умная… Непредсказуемая такая, переменчивая, странная, завуалированная… Любит — не любит… Ведь я приехал сюда для того, чтобы забыть ее! Разумеется, не только ради этого, но и для этого тоже. У меня имелось абсолютно твердое и хорошо продуманное решение по этому вопросу, а я, как известно, всегда исполняю свои решения, и мое освобождение от нее я готовил как настоящую военную операцию, отвел определенный отрезок времени для неизбежной депрессии, и еще несколько месяцев для преодоления отчаяния, которое, я знал, обязательно придет вслед за депрессией, потом — недели выздоровления, восстановления, прилив новых сил!.. Все было так замечательно распланировано, но отчего-то не сработало. Такая женщина… Ведь она разрушила, в самом деле разрушила, мою жизнь и жизнь моего ангела, моей Рути, пробудила во мне эту проклятую неутолимую жажду, и я не знаю теперь, что с этим делать, я отвратителен сам себе, мне тошно подумать о моей прежней жизни, о моем убогом писательстве… Заявила, что я предатель. Иди, пиши для робких и боязливых! — сказала мне перед тем, как вышвырнуть меня вон, и еще этот прощальный дар, эта книга, это потрясение, сладкая дрожь при приближении развязки… Неумолимая, требовательная, жестокая — ушла от меня, чтобы быть с другим!.. И после него еще с одним. С такими, которые не осторожничают, которые раздираемы жаждой жертвенности. Иначе и они будут изгнаны. Она не оставляет нам выбора… Но ведь я притащился сюда, чтобы забыть!