Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он негодовал и… продолжал издавать скучную и немного криводушную газету, но этому пришел конец. Иначе история Дормэса Джессэпа была бы слишком тоскливо заурядной, чтобы стоило ее рассказывать.
Снова и снова, прикидывая карандашом на листках черновой бумаги (испещренных концентрическими кругами, квадратами, завитками и причудливыми рыбами), он приходил к заключению, что, даже не продавая ни «Информера», ни своего дома, чего ему все равно при корповской слежке не удалось бы сделать, он мог бы собрать около 20 тысяч долларов наличными, надумай он бежать в Канаду. Это дало бы ему примерно тысячу долларов годового дохода, то есть двадцать долларов в неделю, если б только удалось вывезти деньги за границу, чему корпо с каждым днем чинили все больше препятствии.
Что ж, он, Эмма, и Сисси, и Мэри могли бы жить на эти деньги в четырехкомнатном коттедже, а Сисси и Мэри, может быть, нашли бы работу.
Но что касается его самого…
Одно дело, когда речь идет о таких людях, как Томас Манн, Лион Фейхтвангер или Ромен Роллан, — они и в изгнании остаются писателями, каждого слова которых ждут с нетерпением, или о таких, как профессор Эйнштейн или Сальвемини, а при корпоизме о таких недавно изгнанных или добровольно ушедших в изгнание американцах, как Уолт Троубридж, Майкл Голд, Уильям Аллен Уайт, Джон Дос Пассос, Г. Л. Менкен, Рексфорд Тагвелл или Освальд Виллард. Нет такого места в мире, за исключением разве что Гренландии и Германии, где бы такие светила не нашли дела и не были окружены уважением. Но на что может рассчитывать в чужой стране рядовой газетный писака, особенно если ему уже за сорок пять и особенно, если он женат на такой Эмме (или Каролине, Нэнси, Гризельде и т. п.), которой вовсе не улыбается жизнь в шалаше во имя какой-то там честности и свободы?
Так рассуждал Дормэс, подобно сотням и тысячам других инженеров, учителей, адвокатов и прочих в десятке стран с деспотическим режимом, у которых было достаточно достоинства, чтобы возмущаться тиранией, и достаточно порядочности, чтобы беззастенчиво не торговать собой, но которым недоставало безумства храбрых, чтобы добровольно пойти в изгнание, в тюрьму или на плаху, в особенности когда «у них за плечами жена и дети».
Дормэс однажды намекнул Эмилю Штаубмейеру, что тот уже настолько поднаторел, что сам он подумывает об уходе и о том, чтобы навсегда расстаться с газетной работой.
Сохранявший до сих пор неизменную любезность мистер Штаубмейер на этот раз резко сказал:
— И что же вы думаете делать? Пробраться в Канаду и там примкнуть к тем, кто занимается агитацией против Шефа? Не выйдет! Вы останетесь здесь и будете помогать мне — помогать нам!
В тот же день в редакцию заявился уполномоченный Шэд Ледью и сердито проворчал:
— Доктор Штаубмейер сообщил мне, что вы прекрасно работаете, Джессэп, но я хотел бы предупредить вас, чтобы вы продолжали в том же духе. Не забывайте, что судья Суон отпустил вас под честное слово… в мое распоряжение! Вы можете отлично работать, если захотите!
«Сможешь, если захочешь!» Единственное, за что Дормэс мальчиком обижался на отца, — это за эту снисходительную фразу.
Дормэсу было ясно, что, несмотря на кажущееся прозаическое спокойствие повседневной работы в газете, ему в равной мере угрожала опасность как полного приятия своего рабства, так и бичей и тюремной решетки в случае его неприятия. Он испытывал все то же отвращение всякий раз, когда писал: «Пятидесятитысячная толпа, приветствовавшая президента Уиндрипа на университетском стадионе в Айова-сити, ясно свидетельствует о непрерывно растущем интересе американцев к политическим событиям», а Штаубмейер исправлял: «Громадная, восторженная толпа из семидесяти тысяч верных и преданных граждан, бурно аплодировавшая и внимательно слушавшая волнующую речь Шефа на красивом университетском стадионе в прекрасном Айова-сити, ясно и непреклонно свидетельствует о все растущей преданности всех истинных американцев делу политического преобразования под водительством корпоративного правительства».
Но, пожалуй, больше всего его угнетало то, что Штаубмейер вселился со своим столом и собственной своей елейной и потной персоной в его кабинет, бывший раньше священным убежищем его уединенных раздумий, и что Док Итчитт, еще так недавно восторженно ему поклонявшийся, теперь как будто исподтишка над ним посмеивался.
В условиях тирании дружба — ненадежное дело. Одна четверть ваших друзей выбирает «благоразумие» и перекочевывает в ряды ваших врагов, другая четверть боится остановиться и заговорить с вами на улице, третью убивают, и вы умираете вместе с ней. Но последняя, благословенная, четверть дает вам силы жить.
Когда Дормэс бывал теперь с Лориндой, у них не было места для шутливой дружеской болтовни, которая прежде скрашивала им скуку. Лоринда была теперь неистовой и страстной. Она дарила его своей близостью, но уже через минуту он был для нее только товарищем в их общей борьбе, целью которой было уничтожение корпо. (Она не представляла себе это иначе, как физическое уничтожение; от прежнего ее пацифизма не осталось и следа.) Она вела нужную, опасную работу. Ее бывшему компаньону не удалось удержать ее в кухне; она так организовала работу, что у нее было много свободного времени, — и она открыла кулинарные курсы для дочерей и молодых жен фермеров, которые, оказавшись на распутье между старым, патриархальным, и новым, промышленным, веком, не были приучены ни к добротной деревенской стряпне в дровяной печи, ни к городской — из консервированных продуктов на электрической плитке; и которые уже, во всяком случае, не имели понятия о том, как, объединив свои силы, можно заставить скупые местные компании отпускать электрическую энергию по умеренному тарифу.
— Ради бога, не говори об этом никому, но я стараюсь поближе сойтись с деревенскими девушками… в предвидении того дня, когда мы начнем действовать против корпо. Я рассчитываю на них, а не на обеспеченных женщин, которые требовали избирательного права, но вместе с тем не выносят самой мысли о революции, — шептала ему Лоринда. — Нельзя сидеть сложа руки, мы должны действовать.
— Хорошо, Лоринда Б. Энтони, — вздыхал Дормэс.
И Карл Паскаль тоже оставался верен себе. Когда он впервые встретил Дормэса после его ареста, он сказал ему:
— Я ужасно болел за вас душой, мистер Джессэп, когда услышал, что они вас схватили. Но неужто вы и сейчас не хотите присоединиться к нам, коммунистам? (И он беспокойно оглянулся по сторонам.) — А я думал, что от большевиков уже ни слуху, ни духу не осталось.
— Ну, да, предполагается, что мы уничтожены. Но может, вы заметили, что время от времени возникают таинственные забастовки, хотя здесь, в Америке, не может быть больше забастовок! Почему вы не идете к нам? Ведь ваше место с нами, товарищ!
— Послушайте, Карл: вы всегда говорили, что разница между социалистами и коммунистами состоит в том что вы, коммунисты, стоите за обобществление всех средств производства, а не только предприятий общественного пользования; и что вы признаете ожесточенную классовую борьбу, а социалисты — нет. Но это ерунда! На самом деле разница заключается в том, что вы — коммунисты — служите России. Это ваша Святая Земля. Что ж, я желаю России всего наилучшего и упоминаю ее в своих молитвах вслед за моей семьей, но ведь моя родная страна не Россия, а Америка, и я хочу спасти ее цивилизацию и защитить ее от врагов. Разве так банально признаваться в этом? Но ведь не было бы банальностью для русского товарища сказать, что он за Россию. А Америке с каждым днем все больше нужна наша пропаганда. И, во-вторых, я не что иное, как буржуазный интеллигент. Мне бы, конечно, и в голову не пришло придумывать себе подобное глупое определение, но раз уж вы, красные, его придумали, то мне ничего не остается, как его принять. Поэтому я заинтересован в судьбах своего класса. Верю, что пролетарии — очень благородные ребята, но полагаю вместе с тем, что интересы буржуазной интеллигенции и пролетариата отнюдь не одни и те же. Они хотят хлеба. Мы же хотим — что ж, я не отрицаю! — мы хотим пирожного! А когда ваш пролетарий подымается настолько, что тоже хочет пирожного, так в Америке он тут же становится буржуазным интеллигентом… если только ему удастся.
— Но как подумаешь о том, что трем процентам населения принадлежит 90 процентов всего богатства…
— А я об этом не думаю. Из того, что многие интеллигенты принадлежат к 97 процентам неимущих и ч многие актеры, учителя, медсестры, музыканты получают не больше, чем рабочие сцены или электротехники, — из этого вовсе не следует, что у них одинаковые интересы. Не то, сколько вы зарабатываете, а то, как вы расходуете заработанное, — вот что определяет вашу классовую принадлежность; все зависит от того, предпочитаете ли вы похороны поторжественнее или больше книг при жизни. Мне надоело извиняться за то, что у меня чисто вымытая шея!