Горящий рукав - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звонок раздался удивительно скоро, я побежал открывать. В дверях стоял Уфлянд, значительно более веселый, чем в первый раз. Он был в красивой белой шапочке из бинта, и над темечком задорно торчали
"заячьи ушки".
– Однако, ты быстро! – проговорил я.
– Так те же ребята подвезли меня на "скорой", как-то подружились мы!
Да-а. Настолько подружиться в "скорой", везущей тебя, – это только
Уфлянд умеет!
В руках его красовались две бутылки.
– Может… пока не надо? – неуверенно произнес я.
– Да ты что, Валера? – Он засмеялся. – Чтобы какие-то идиоты смогли испортить нам встречу? Да не бывать этому!
И мы радостно выпили эти две бутылки. Потом я пошел его провожать.
Мы шли, самоотверженно поддерживая друг друга. У Мойки он бодро сказал мне: "Иди домой, Валера! Я доберусь!"
Ночью раздался звонок: Уфлянд попал под машину. Мы с Арьевым поехали его навещать. Володя лежал весь забинтованный и улыбался.
– Удивительный тут случай со мной произошел. В реанимации я встал – и пошел. Вдруг вижу: ко мне подходит Серега Довлатов, в белом халате, берет меня на руки и несет.
Утром выяснилось – это санитар, но похожий на Серегу абсолютно. И фамилия – Довлатян!
Через месяц Уфлянд, уже с тросточкой, улыбаясь, вышел из больницы.
МОСКВА И МОСКВИЧИ
Как опасна и бесприютна жизнь! Чувство это, присущее юности, возникает во мне всегда, когда я подхожу к Московскому вокзалу, чтобы уехать и опять попытаться что-то в моей жизни изменить.
Наверное, это еще и с тем связано, что здесь зародилась моя душа и, только-только сцепившись в воздухе, была еще хрупкой, готовой исчезнуть, и ощущение зыбкости, страха исчезновения возвращается здесь. Отец, приехав сюда в аспирантуру, целых два месяца ждал приема, почти без денег, не имея рекомендаций и надежд. И сломался в какой-то момент, решил вернуться в Саратов, где он окончил институт и мог пристроиться. Они с другом даже купили билет на поезд, но почему-то в день отъезда отец уговорил друга съездить в Петергоф, посмотреть знаменитые фонтаны – "раз уж мы уезжаем насовсем".
И теперь, когда я гуляю по Петергофу, где живет моя дочь, я смотрю на фонтаны, эти сверкающие горы воды, и думаю: вот то гениальное, что спасло меня. Гениальное для того и существует, чтобы спасать.
Еле вырвавшись из ликующей петергофской толпы – был праздник открытия фонтанов, – отец с другом примчались в общежитие, схватили вещи – и опоздали на поезд, буквально на несколько секунд. И то были секунды моего возникновения на этой земле. Меня бы не было, если бы не эти секунды, возникшие, видимо, из тайных желаний и смутных надежд моего папы. Он рассказывал, что бежал за поездом, и какие-то сантиметры отделяли его пальцы от последнего поручня последнего вагона. И в этих сантиметрах впервые встрепенулась моя душа. Какой хрупкой она еще была! Сколько опасностей ей еще грозило! Так как мне не волноваться здесь? Как мне не любить этот вокзал? На какой платформе зародилась моя душа? Уже не узнаю. Поэтому я люблю весь вокзал. Построенный архитектором Константином Тоном, он имеет брата-близнеца – Ленинградский вокзал Москвы. Но как отличаются
"братья"! И публика вроде та же – а жизнь уже совсем другая, даже запах другой. "Братья", встречая-провожая, меняют мою жизнь, без них она бы застыла.
Вокзал спасал меня много раз. В дни бесприютных любовных скитаний, когда казалось уже, что всю любовь выхлестал из тебя ледяной порывистый ветер, последним спасением был вокзал. Запахи жизни – мокрой, распаренной в тепле одежды, пригорелой еды, липкого тепловатого кофе – наполняли тебя, поднимали твой дух и дух твоей измученной спутницы, тела наполнялись истомой, предвещающей блаженство, глаза – весельем и страстью. Люди стремительно приходили и уходили. Всеобщий азарт движения, гул, неразборчивые слова диктора, названия дальних городов вселяли энергию и надежду. А раз и мы на вокзале, значит, тоже куда-то движемся, собираемся что-то изменить. Вагоны вдоль сумрачных платформ – как корабли из другого мира, из другой жизни, и всегда можно, если тут станет невыносимо, сесть в них, спрятаться в полумраке, уплыть.
Помню, в семидесятые годы, когда нас, загульных писателей, к ночи выставляли из всех наших мест, последним пристанищем в этом городе был буфет знаменитого поезда "Красная стрела". Там всегда весело, празднично. Знаменитые артисты запросто чокались со случайными попутчиками, радостные отъезжающие и растроганные провожающие иногда в упоении путали роли. И не раз мы с коллегами, не желая покидать этот праздник, продлевали его до Москвы – в буфете не проверяли билетов. А еще почему-то считается, что в те годы неинтересно было жить!
И теперь Московский вокзал остался самым чутким барометром моей жизни. Кто я? Чего я достиг? Здесь особенно ясно и пронзительно это чувствуешь. Крутые изменения в моей жизни и в жизни многих моих коллег здесь всего наглядней. Кажется, не так уж давно я ездил в столицу исключительно на "Стреле", любил торжественный проход по празднично освещенному перрону среди городских знаменитостей. Теперь все чаще уезжаю с темных крайних платформ на дешевых ночных поездах.
Но вовсе не считаю, что проиграл свою жизнь. Наоборот, чувствую, что не упустил ее, не потерял ее вкуса.
Скользкий темный перрон, половина второго ночи – время, когда все уважающие себя люди уже спят, а по грязным улицам и платформам пробираются лишь несчастные, обделенные судьбой. Ну и что? Разве это не жизнь? Это – жизнь, и причем – очень многих, и ничуть не менее значительная, чем жизнь "парадная".
Плацкартный вагон сначала кажется темной, душной, пахучей пучиной, полной напряжения, натужных усилий, неразберихи и вздора. Вот она, моя теперешняя реальность! Вспоминаешь с тоской ковровые дорожки
"Стрелы", крахмальную чистоту уютных купе, солидных, корректных попутчиков. Все это, увы, в прошлом!
А тут – нет никаких купе, чтобы закрыться, отделиться от буйной стихии. Ты – в гуще ее, тут все вместе и вперемешку. В первом отсеке гортанно переговариваются кавказцы, по своим загадочным делам едущие почему-то именно этим поездом. Второй отсек, где должно быть мое нижнее место, наглухо забит клетчатыми клеенчатыми сумками, даже не протиснуться туда. Ими буквально приплюснуты к сиденьям две хрупкие женщины интеллигентного вида. Тьма и теснота. Кто устроил бедным женщинам эту пытку? Они же и устроили: тюки их.
– Как бы тут сесть? – устав стоять с моей сумкой, спрашиваю я.
Женщины лишь беспомощно улыбаются: а как?
Сзади в меня уже тычут гитарами нетрезвые наглые юнцы:
– Давай, батя, проходи! Уснул, что ли?
Неожиданно на помощь измученным женщинам приходят кавказцы. С грубоватыми шутками (вай-вай, такие женщины – и без мужчин!) они распихивают большие, но мягкие узлы по верхним полкам, по темным углам. И открывается моя узенькая полка, и можно наконец лечь, вытянуться и почувствовать блаженство и облегчение. Эта полка в темном купе – единственное теперь место, где это возможно. Питерские заботы уходят (уехал от них!), московские еще не гнетут (маленько подождут) – и вот здесь, сейчас, невидимый никем, я спокоен и счастлив. Глаза привыкают, начинают разбирать окружающее в деталях.
Да еще зажигается тусклый свет, и становится видно все! Здесь весь вагон – твое купе, все твое. И какое разнообразие лиц, запахов, разговоров – по сравнению с чопорным однообразием дорогих поездов.
Да, с удовлетворением понимаешь: правильно распорядилась судьба, засунув тебя сюда! Спасибо ей за это.
Женщины, более или менее свободно вздохнув, зашуршали пакетами.
Потекли запахи: курочка, соленые огурцы. Какое счастье – внюхивать запахи, даже не есть. Дернувшись, вагон трогается. Скрип растягиваемых пружин между вагонами воспринимаешь с блаженством, словно сам сладко потягиваешься. Полутьма. Тихие уютные разговоры. И
– счастливое ощущение: ты находишься среди своих! А где, собственно, ты и должен находиться? Именно тут! Ты свое место нашел! Можешь не беспокоиться. Именно тут ты чувствуешь это всего полней.
Душевный разговор из-за стенки:
– Ишь! Белье взял! Миллионер?
– Пенсионер!
– Пенсия, что ль, такая?
– Такая, что не охватишь! Сам бы белье ни в жизнь не взял, да вот королеву свою к внукам везу – она у меня капризная!
– Прям как моя!
– Ишь расхрабрился! – женский скрипучий голос. – Лекарство лучше прими!
Всеобщее взаимопонимание, любовь.
И шумные кавказцы, которые, казалось, будут разбираться на своем гортанном наречии всю ночь, вдруг успокаиваются и начинают укладываться. И даже беспардонная, наглая нынешняя молодежь, настроенная, кажется, бузить до утра, затихает – выкрики все реже, все глуше. И молодые, как и все, чувствуют хрупкую гармонию, установившуюся вдруг в этом ковчеге, и подчиняются, растворяются в ней. Ей-богу, все, кто сейчас здесь, за свои дневные страдания и муки заслужили немного покоя, и я, поворочавшись на своем узком жестком ложе, вдруг проваливаюсь в такой глубокий, счастливый сон, какого давно уже не было.