Новый Мир ( № 10 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается уборной, то это был узкий пенал, едва освещенный далекой пыльной лампочкой (потолок в квартире был четыре метра). В уборную нас, детей, не пускали по соображениям гигиены, и мы очень долго, — пожалуй, до самой школы, — пользовались горшками. Мы с Алешей на горшки садились не в главной части комнаты, а в «прихожей». Обычно нас сажали перед сном. Мы сидели, как правило, вовсе не заботясь о том, чтобы произвести какой-либо эффект. Когда терпение родителей иссякало, папа поднимал нас, заглядывал в горшки и сообщал маме: « Коля сделал как кот наплакал, а Алеша вообще ноль ». После этого нас клали в кровати… В том случае, если на горшок садился кто-то один, ему очень быстро становилось скучно, и он начинал ползать вместе с горшком. Вползая из передней в комнату, он произносил обязательное двустишие:
Я приехал на горшке,
я — лунатик Никришке.
При этом слово «лунатик» интерпретировалось нами как «житель луны», что подчеркивалось совершенно космическим звучанием имени, — ведь ясно, что ни у одного землянина, к какой бы народности он ни принадлежал, подобного имени быть не может!.. Во всяком случае, нам это было ясно. Поэтому слово «Никришке» в первую очередь предназначалось для демонстрации некой «неземной» зауми. Вместе со словами «горшок» и «лунатик», а также в сочетании с видом существа, передвигающегося, не отрывая горшка от пола, — это слово действовало безотказно, то есть вызывало непременный всплеск вполне искреннего веселья. У детей, конечно. Реакции взрослых я не помню. Она была, разумеется, негативной, но не слишком яростной, а то бы я запомнил. Наверное, они сухо приказывали уехать обратно, что и исполнялось без особого сожаления [9] … И вот я с удивлением обнаруживаю, как мало мы обращали внимания на взрослых. Оказывается, мы жили в своем, очень герметичном мире… Ну, не совсем, — в мире, окруженном мембранами, которые избирательно пропускали… что же именно? — Вот эту самую found poetry… то есть только то, что могло, усвоившись, превратиться в found poetry (или в bon mots, как сказали бы французы).
Нас часто наказывали — «ставили в угол». Особенно это практиковала бабушка, которой на самом деле почти одной приходилось нас воспитывать — днями, когда родители и дедушка были на работе. У нас с Алешей были персональные «углы» — ниши между мебелью: одна — между пианино и буфетом, другая — между тем же буфетом и не помню чем. Обязательно каждый вставал в свой «угол». Там были оборудованы «шкафчики для козюль». Это были обнаруженные нами пустоты под обоями — небольшие ямки в штукатурке. Мы надрывали над ними обои и делали как бы маленькую дверцу, ведущую в этот тайничок. Там мы хранили то, что выковыривали из носа во время наших долгих стояний «в углу». Ковыряние в носах и возня с этими «шкафчиками» так увлекали нас, что мы забывали свое подавленное состояние, которое нам надлежало испытывать и которое должно было привести нас к необходимости «просить прощения». Это было условие, при выполнении которого (формула: «Я больше не буду» ) дозволялось покинуть «угол» и продолжать свободные игры. Но странность этого обряда заключалась в том, что мы-то были готовы «просить прощения» сразу же, а бабушка говорила: «Нет, ты постой, постой как следует, чтобы осознал!»… Эмпирически было установлено, что это «как следует» в бабушкином представлении равно где-то минутам десяти. Поэтому мы становились и выжидали. Однако, начав заниматься со своими шкафчиками, мы забывали про время, и оно замедлялось (то есть ускорялось): мы думали, что прошло еще только минут пять, а между тем проходило и полчаса, и час… Мне кажется, я помню и цвет (розовато-сиреневатый) этих обоев, и узор, в который я вглядывался так пристально и с такого близкого расстояния, что знал в нем каждую мельчайшую крапинку, ямку, морщинку, царапинку… Бабушка приходила в комнату из кухни и удивлялась, что мы все стоим и на ее приход не обращаем внимания. Но до поры до времени молчала… Наконец не выдерживала: «Коля! Ну-ка подойди ко мне! Ты долго будешь упрямиться? Ты что, собираешься до вечера простоять?». Вот тут-то уже сказать «Бабушка, прости, я больше не буду» было совершенно невозможно, язык не поворачивался. Психологически это очень понятно, но бабушка, профессиональный педагог [10] , этого не понимала. В результате она достигала эффекта совершенно противоположного примирению-покаянию-прощению. Коса находила на камень, я снова отправлялся в угол, и теперь уже подавленное состояние праздновало победу: вскоре я начинал плакать. Ситуация усугублялась: «просить прощения» становилось все невозможней. Оканчивалось это, как правило, тем, что бабушка, не видя выхода, разрубала гордиев узел. «Хватит плакать. Иди сюда… Будешь просить прощения? Ну? Ведь это так просто!» Мой плач переходил в рыдания, и я что-то лепетал, захлебываясь, что с готовностью интерпретировалось в нужном ключе, принималось — и я был отпущен… Но…
Итак, «шкафчики для козюль». — Папа имел обыкновение говорить нам такой афоризм: «Ковыряние в носу не есть самоуглубление» . Он сам очень радовался по поводу этого высказывания, а мы не понимали, то есть не улавливали здесь каламбура. Почему не есть ? — Именно есть : самое настоящее самоуглубление , в прямом смысле!.. Объяснить папа не мог, лишь иногда добавлял назидательно: «А есть самоОглуПление !»… Странно, что в моем сознании этот афоризм каким-то образом связался со «шкафчиками», — впрочем, они ведь тоже являлись углублениями в стене…
С горечью размышляя о том, что все «современное искусство», по сути, свелось к умению находить или создавать каламбуры , я ловлю себя на какой-то банальности. Что-то здесь не так. Кого я осуждаю? Мне обидно? Не прошло ли все мое дошкольное детство в привыкании к этим навыкам? — И кто за это отвечает? Родители? — в очень малой степени. Дедушка с бабушкой — в большей (особенно дедушка), но ведь они были совсем не такими и все понимали иначе — как говорится, «в другой парадигме» [11] , — значит, ответственны мы сами с Алешей. А какая может быть предъявлена ответственность в возрасте до семи лет? Что остается? — все свалить на стечение звезд (то есть все, что творится сейчас в нашей культуре, — когда действуют дети, возраставшие в 50-х и 60-х годах)?
Нет, было еще нечто, но я сейчас не умею об этом ничего рассказать. Это «нечто» прочно зашторено моей последней деятельностью в качестве галерейно-литературного деятеля…
Европейский карнавал (не современный, конечно, а настоящий, средневековый [12] ) имеет очень четкое расположение во времени и очень резкие границы. Он мгновенно возникает и мгновенно прекращается. Таким образом он структурирует время («делу время, потехе час»), а вместе с временем структурирует и все культурное пространство — через длительности подключения к его различным областям… Наш детский карнавал представлял собой абсурд наподобие однополюсного магнита: это была сплошная, тотальная «потеха», которая, ничего не структурировала, а наоборот — все смешивала в одно… Да пожалуй, время в ней совсем останавливалось — теряло направление и измерение… Но не это ли неразличение , не этот ли остановленный, завороженный карнавал (потерявший своего «серьезного» близнеца) мы называем постмодернизмом?..
Несмотря на довольно строгое воспитание в семье, я очень надолго задержался в состоянии неразличения , долго не мог научиться серьезности жизни . Каким-то видам серьезности — например, «деланию карьеры» как последовательной постановке отчетливых целей и достижению конкретных результатов — я так и не выучился никогда. И все же большой фрагмент моей жизни — лет от двадцати до сорока — протек вполне структурированно и поступательно, — так сказать, «по-взрослому»… А потом, где-то с начала 90-х годов я опять попал в медленно кружащееся на одном месте детское карнавальное время — в то царство грезящих с открытыми глазами, в котором пребываю до сих пор.
КРЕСТИК И ГАЛСТУК
Моя бабушка, Лидия Алексеевна (которая, собственно говоря, является главной фигурой во всех моих воспоминаниях о детстве), была профессиональным педагогом. В конце 20-х — начале 30-х она, я думаю, учительствовала в школе на Пресне, где они тогда жили. (Возможно, в эту школу ходила моя мама.) Вела бабушка, скорей всего, русский язык и литературу — ибо была филологом по конструкции своей души и мышления… Но вскоре ей пришлось отказаться от уроков, поскольку во всех предметах (а в гуманитарных особенно) появился и стал назойливо требоваться антирелигиозный компонент. На это бабушка согласиться не могла, и она, оставив — не знаю, под каким предлогом — классы, стала заведовать школьной библиотекой. И прозаведовала ею до 1951 года, когда появился я. Затем она покинула работу вовсе (кстати, ей уже было 55 лет, так что могла выйти на пенсию) и посвятила себя воспитанию внуков — меня, Алеши (1953) и Оли (1954).