Новый Мир ( № 10 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КРЕСТИК И ГАЛСТУК
Моя бабушка, Лидия Алексеевна (которая, собственно говоря, является главной фигурой во всех моих воспоминаниях о детстве), была профессиональным педагогом. В конце 20-х — начале 30-х она, я думаю, учительствовала в школе на Пресне, где они тогда жили. (Возможно, в эту школу ходила моя мама.) Вела бабушка, скорей всего, русский язык и литературу — ибо была филологом по конструкции своей души и мышления… Но вскоре ей пришлось отказаться от уроков, поскольку во всех предметах (а в гуманитарных особенно) появился и стал назойливо требоваться антирелигиозный компонент. На это бабушка согласиться не могла, и она, оставив — не знаю, под каким предлогом — классы, стала заведовать школьной библиотекой. И прозаведовала ею до 1951 года, когда появился я. Затем она покинула работу вовсе (кстати, ей уже было 55 лет, так что могла выйти на пенсию) и посвятила себя воспитанию внуков — меня, Алеши (1953) и Оли (1954).
Что касается антирелигиозного компонента, то я успел испытать его на своей шкуре (душе). Столкнулся я с ним во втором классе — то есть это был 59-й год (самое хрущевье!). Из Трубниковского переулка я ходил в школу № 91, что на улице Воровского, перед Арбатской площадью (Калининского проспекта не было). Учительницу нашу звали Александра Александровна. Однажды на уроке русского языка она стала рассказывать про слово «спасибо» — то есть почему его надо писать «спасибО», а не «спасибА»: потому что оно происходит от «спаси Бог». Под этим предлогом Александра Александровна, добрая наша учительница, прочитала нам длинную и весьма назойливую лекцию о том, что никакого Бога на самом деле нет. Это было первое, испытанное мною, «общественное» мучение. Оно (с непривычки) было настолько остро, невыносимо, что я не знал, куда мне от него деться. Встать и поспорить с учительницей — ясно, что для ученика второго класса это вряд ли мыслимо. И все же я — в частном, так сказать, порядке — объявил своему соседу по парте: «А вот я — верю в Бога!». Нужно ли говорить, что вскоре об этом знал весь класс. Передали учительнице. На перемене она разыскала меня в коридоре и отвела в сторону. «Ребята говорят, что ты верующий», — сказала она тихо, полувопросительно. «Верующий», — подтвердил я, проваливаясь сам не зная куда (о, как труден подвиг исповедничества! может быть, он трудней всех прочих, а я узнал его уже тогда, в восьмилетнем возрасте). «И крестик носишь?» — «Ношу». Учительница помолчала, раздумывая, какой наступательный вопрос можно еще задать в этой бесхитростной ситуации. «А ты знаешь, зачем ты его носишь?» — наконец спросила она, и я отчетливо почувствовал в ее вопросе какую-то слабину . Но и сам я в ответе, что называется, промазал (как мне казалось потом) — потому что попал впросак: я не был готов к такой постановке (а к чему я мог быть готов?). Сходу я нашелся ответить только так: «Чтобы знали, что я верующий». Потом многие годы, воспроизводя в себе эту ситуацию, я мучился стыдом, что промямлил нечто невнятное вместо того, чтобы резануть нечто звонкое, типа: «Чтобы он меня охранял от зла». Но позже, под старость, я начал понимать, что — как это ни странно (ангел ли стоял за моей спиной и мне подсказывал?) — я дал учительнице наиболее правильный, пожалуй, ответ. Ибо крест-оберег — это все же для христиан-язычников. А для «чистых» христиан крест есть чистая манифестация, то есть знак их открытого исповедания. Один человек встречает другого и видит у него на шее крест. Он понимает, что тот, другой, с помощью этого креста показывает ему о себе кое-что важное. Эта передаваемая информация может быть довольно сложной вплоть до совсем ложной — например, в случае креста на волосатой (или безволосой) груди бандита. И тем не менее она — важная , потому что отсылает к каким-то базовым понятиям, как герб или знамя… А если крест под майкой, под серой форменной блузой, подпоясанной ремнем, и его никто не видит? — Все равно он — исповедание. В данном случае для тебя самого: чтобы ты не забывал, кто ты такой.
Александра Александровна не дала ходу этому происшествию. Что она сама переживала во время нашего разговора — этого я знать не могу. Могу предположить лишь банальное: озабоченность школьным скандалом и лишними для себя неприятностями. Могу предположить и другое — нечто вроде смутного сочувствия, — но к этой фантастической догадке я отношусь (заставил себя отнестись) скептически. Однако же она — после моего «постыдного» ответа — отпустила меня с какой-то тайной лаской, чуть ли не погладив по головке. Она все замолчала и постаралась сделать небывшим (или, по крайней мере, незначимым). Это я знаю по тому, что с моими родителями она не пыталась войти в контакт и дома об этом случае мне рассказывать не пришлось (вот бы там переполошились!). Моя семья искони была «подпольной». Все скрывали, вели себя крайне осторожно — как при Сталине, так и при Хрущеве и Брежневе. Из наших знакомых очень многие пострадали, двое священников были расстреляны перед войной. Бабушка нас учила, что не следует самим заявлять о своей вере. Но если спросят напрямую — отрекаться нельзя. И нельзя отшучиваться… По поводу манифестации или оберега — я до сих пор не знаю, как мои семейные понимали нательные крестики. Скорей всего, они над этим не очень-то раздумывали. Когда мы пошли в школу, мама придумала пришивать к нашим майкам маленькие кармашки — под мышкой с левой стороны, — и туда утром мы клали крестики (обмотав их веревочкой, на которой дома носили на шее), чтоб их не было видно, когда мы станем раздеваться на физкультуре. Так мы и проходили всю школу с этими кармашками на майках [13] .
Другое фундаментальное впечатление я получил тоже во втором классе. Это было впечатление смерти (как у Будды). — Я увидел во дворе 91-й школы мертвого голубя. Впервые. Его вид был настолько ничтожен — картинно-красноречиво-ничтожен , — что мгновенно уязвил меня в самое такое место, о существовании которого я и не подозревал. И я зарыдал над этим расхристанным ничтожеством смерти. Какие-то дети, беспечно прыгающие рядом, сказали, что этого голубя убили хулиганы . И я продолжал исступленно рыдать, проклиная этих хулиганов, этих мерзавцев . Мне совершенно не приходило в голову, что голубь то и дело может помереть «собственной» смертью — от болезней, от паразитов, которых (сейчас я знаю) у бедных птиц во много раз больше, чем у «бедных» людей.
Думаю, я совсем бился в истерике, — только не помню, чем это кончилось, как мне удалось немного успокоиться и пойти домой. Но по дороге — по улице Воровского — я долго всхлипывал и повторял ожесточенно: «Хулиганы… хулиганы…». Если смерть — то, значит, чья-то вина , — это умозаключение мне казалось таким очевидным… Сейчас кажется, что все гораздо сложнее…
Бабушка говорила, что не следует вступать в пионеры. Потому что при создании пионерской организации в нее вкладывался антирелигиозный, богоборческий смысл. В тридцатые годы, рассказывала бабушка, из пионеров составлялись отряды безбожников, которые принимали участие в закрытии церквей и снятии колоколов. Не знаю, удалось ли избежать красного галстука моей маме. Думаю, что вряд ли. (Я почему-то так и не поинтересовался этим до самой ее смерти.) Однако колокола снимать она не ходила — бабушка сделала так, что она несла свою «общественную повинность» при библиотеке — вроде того что ходила по домам и собирала книги…
— А что делать, если будут заставлять вступать в пионеры? — спрашивал я у бабушки.
— Говори «я недостоин».
И вот пришла пора моего испытания. Конец третьего класса, май. Мы уже с осени живем в Черемушках, и я хожу в школу № 595. На день рождения пионерской организации самых лучших третьеклассников должны принимать в пионеры. Остальных — осенью. Я был из лучших. Учительница Марья Петровна сказала: «Коля Гоманьков, как ты считаешь, кто из нашего класса достоин вступить в пионеры? Назови». — Я назвал три-четыре фамилии. «Ну, я думаю, и ты тоже достоин, так?»… Ну вот, пробил мой час!.. «Нет, я недостоин». — «Почему же? Мы тебя тоже примем». — «Нет… нет… я не хочу… я не достоин», — продолжал я твердить, совершенно обмерев внутренне. Чуткая (опытная) учительница почувствовала в моем тоне что-то неладное и постаралась свернуть этот разговор, так сказать, «ни на чем».
Впоследствии же Марья Петровна сделала со мной подлость — такую, которую я не могу забыть всю жизнь... — Почти весь четвертый класс я проболел. Началось осенью с фурункулеза, затем пошли ангины, которые кончились ревмокардитом и удалением гланд. В школу я не ходил месяцами. А Марье Петровне нужно было выполнить план стопроцентного пионерства в своем классе. Разумеется, она помнила о моем весеннем отказе, но сделала вид, что не помнит. Тем не менее второй раз меня спрашивать она уже не стала. — Итак, я сижу дома, больной (это было перед ноябрьскими праздниками), — и вдруг перед моим окном на асфальтовой дорожке выстраивается пионерская линейка — со знаменем и с Марьей Петровной во главе. О ужас, она привела весь класс! Дескать, «бедный мальчик, он все время болеет, все уже пионеры, а он до сих пор не пионер, бедный мальчик». В квартиру звонят какие-то дети: «Выходи, мы пришли принимать тебя в пионеры!». Я — к бабушке: «Что делать?». Бабушка выглядывает в окно, хмурится (мы жили на первом этаже)… «Ну, если весь класс к тебе пришел, тут уж ничего не поделаешь. Выходи».