Императорский безумец - Яан Кросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Идемте ужинать.
Мы ужинали, мы болтали о зеркалах. Их сортах, об их назначении и о росте цен на них. Анна сидела рядом со мной, и по взглядам, которыми мы обменивались, можно было понять, что дело у нас решенное.
Я должен был заночевать у Швальбов и утром уехать обратно. После ужина мы надели валенки и все вместе прошли с четверть версты по дорожке вдоль реки, мимо трактира и окраинных домов и проводили Анну. Из вежливости и ради моциона. Ее карликовый домик, при котором имелся хлев, сарай и колодец, стоял освещенный луной за невысокой стеной живой изгороди в снегу, спиной к ельнику, лицом к снежной реке. Анна пригласила нас зайти. Мы посидели с полчаса. Она налила нам по рюмке горьковатого швальбеского вишневого ликера из принесенной от них же бутылки. Мне запомнились следы наших валенок на полу, на красной дорожке. И что я, кажется, не обменялся с ней ни одним словом. Через неделю Швальбы опять позвали меня к себе, и снова там была Анна. Приехав, я тут же сказал им, что вечером уеду обратно в Выйсику. Мы пили чай, играли в шахматы, ужинали, вместе проводили Анну и вернулись к Швальбам. Я попрощался и вывел лошадь. Швальбы уговаривали меня остаться. Я сказал, что мне нужно рано утром быть в Пыльтсамаа. Они спросили, не боюсь ли я волков. Я показал, что у меня в кармане пистолет.
Я проскакал с версту по дороге в Выйсику и свернул направо. Окраинные дома скрывались за сугробами. И луна, к счастью, была за тучами. У Анны горел огонь. Я постучал. Она не спросила: «Кто там?» Она тут же открыла дверь. Она стояла на пороге со свечой в руке. Я сказал:
— Простите, я, кажется, забыл у вас перчатки.
Она сказала:
— Ах, вот как, обождите. Я принесу фонарь. Уведите лошадь с мороза.
И все оказалось удивительно просто. Даже слишком просто, как я, наверно, в какое-то мгновение подумал.
Воскресенье, 6 мая 1828 г.
Завтра поеду в Пярну. Чтобы разузнать о капитане Снидере. Через неделю Ээва отправится в Царское, привезти домой Юрика. Чтобы семья была в сборе, если окажется, что дело дошло до того.
Понедельник, 14 мая 1828 г.
Только я, приехав в Пярну, вошел в дом к Розенплентеру, как пастор вернулся из города, плотно закрыл дверь своего кабинета и тут же изложил мне последние новости, полученные торговым домом Якке. Вчера вечером из города Порто пришел в гавань парусник. Капитан Снидер просил сообщить в Пярну, что этой весной в Балтийское море ему идти не придется. Из-за каких-то других, очевидно, более прибыльных рейсов. Но он заверял, что в конце сентября будет в пярнуской гавани, как «клубничка у медведя в заднице», как именно сказал Снидер, я не знаю, но Розенплентер считал, что по-эстонски это наиболее точно. А еще Снидер велел передать: пусть об этом знают все, кто заинтересован в его прибытии. Мне показалось, что последнее прямо относилось к делу, которым я занимался. Все же какое-то мгновение я взвешивал, не следует ли мне попытаться вместо Снидера вовлечь в игру этого капитана португальского парусника. Однако оставил это намерение. И бесповоротно — после того как в тот же день пополудни увидел его в лицо у прилавка в том же Паркманском трактире. Ни дать ни взять — морской разбойник с лиловым подбородком и латунными кольцами в ушах, по сравнению с ним снидеровский медный циферблат и синие глаза были сама благонадежность.
На следующее утро я сел возле пярнуского рынка в почтовую карету и успел вовремя домой, чтобы рассказать об этом Ээве до ее отъезда. Как я и предполагал, она решила этой весной в Царское не ехать. Воспитанников лицея обычно домой не отпускают. Даже на лето. Так что Ээва решила приберечь до сентября резкое ухудшение здоровья отца как повод, чтобы привезти Юрика домой. Во всяком случае, я заметил, как слегка дрогнул у нее голос, когда она добавила: «Ничего не поделаешь… С нашими небольшими деньгами мы могли бы уже рискнуть… Будем надеяться, что осенью…»
Тимо выслушал мои пярнуские новости, не проявив разочарования, и сказал:
— Ну, если мы до сих пор справлялись, справимся и дальше. До сентября и даже дольше.
Значит, около Мадисова дня я снова потащусь в Пярну. Скажем, чтобы предложить господину Розенплентеру новые отрывки народных песен.
Пятница, 8 июня 1828 г.
В сущности, мне следовало иметь с собой дневник там, откуда я приехал. Где на прошлой неделе пытался собраться с мыслями. В палукаской избе при Колга-Яаниской церкви, под кровом у отца и матушки. Там совсем другой воздух и иные условия жизни, там я мог бы записать некоторые размышления той недели.
Эта полугосподская комната в Кивиялге, эти вечерние часы за тщательно запертыми на замок дверьми, мое непременное, наверняка ненужное, но давно ставшее привычным старание вынуть тетрадь как можно неслышнее и как можно меньше шуршать страницами и время от времени оглядываться на окно, плотно ли сдвинуты шторы, — боюсь, что вся эта атмосфера влияет на самый дух моих записей и делает его тайным, заговорщицким. А там напротив… Не знаю.
Не помню, писал ли уже об этом. Должно быть, еще в четырнадцатом году, когда мы уехали из Хольстре, батюшка соорудил там у Рюккера на земле церковной мызы избу. Разумеется, разрешение он получил при участии и посредничестве Тимо. Можно допустить, что Тимо хорошо заплатил старому Рюккеру, чтобы тот отказался от этого кусочка пастбища. Теперь отец уже пятнадцать лет обрабатывает свои четыре-пять лофштелей земли. Свой кусок хлеба он с них получает, а на остальное он до сего дня выколачивает сапожным ремеслом к неудовольствию вильяндиских цеховых подмастерьев. Матушка, наряду с возней по дому, вяжет чулки и носки для обитателей пастората и жителей поселка. Не потому, что старикам это так уж необходимо. Ээва давала родителям последние десять лет каждый год двести — триста рублей. Которых им, по-моему, было вполне достаточно, поэтому во время своей службы я из своего незначительного унтер-офицерского жалованья особенно настойчиво денег родителям не предлагал. Поскольку Ээва с самого начала считала, что от меня этого не требуется. Как-никак госпожа помещица — и нижний чин в отставке…
Ээва звала стариков еще до того, как увезли Тимо (с его, Тимо, разумеется, согласия), жить в Выйсику. Хорошо помню, как в ответ на это отец поджал губы. «Смотри, дочка, как еще сама там уживешься… Прыгнуть-то ты прыгнула в чужую жизнь, а вот справишься ли, не сломаешь ли себе шею… Конечно, ежели этот молодой барин в самом деле носит тебя на руках, как говорят болтливые языки… И ежели (не смог не добавить отец с глубокой горечью) — ежели ты уже не сломала себе шею, когда отказалась от имени, что дали тебе при крещении, и по желанию своего барина стала Катариной, как его матушка. Так что ты, Ээва, может быть… А мы с твоей матерью уж слишком много прожили, чтобы под старость лет стать вдруг мызниками».
После этих отцовских слов Ээва растерянно умолкла и повернулась к матери:
— Матушка, неужто и ты тоже, как отец, не согласна с нашим предложением?
И мать ответила, правда глядя при этом в пол, а пол этот был для них новый, почти такой, как у всех в поселке, но — с ним они уже примирились:
— Да, в таком деле я думаю так же, как отец.
На том и осталось. Потом Тимо увезли, и Ээве нужно было как угодно самой справляться с собою. В поместье ни отец, ни мать ни разу не приходили, хотя живут они отсюда в четырнадцати-пятнадцати верстах. А Ээва ездит к ним несколько раз в год и проводит там день или два. Иногда и я ездил вместе с ней. После отъезда Тимо и потом несколько лет спустя, когда служил у Теннера и бывал в отпуске.
Помню наш первый приезд. Старики уже, конечно, слыхали, что Тимо увезли. С того дня прошла неделя. Мы поели. Овсяный суп, заварной хлеб. Теперь мы сидели за их низким столом в желтовато-голубой прохладе вечерних сумерек. Отец сказал:
— Чуял я, что добром не кончится… А теперь уж совсем ничего хорошего ждать не приходится…
Мать отвела глаза от Ээвы и, глядя на меня, сказала:
— Смотри же, Якоб, последи, чтобы она себя не обижала… и чтобы ее не обижали… коли ей носить младенца от этого барина…
Отец спросил:
— И вы даже не знаете, за что они его забрали?
Ээва покачала головой. Отец сказал, и в его тоне в таком судорожном смешении послышались и надежда, и желание утешить, и некое злорадство, что голос прозвучал хрипло:
— Ну, навряд ли они сделают с ним что-нибудь очень уж страшное… Все ж таки господа промеж себя.
Я помню, что через три года, осенью двадцать первого, мы с Ээвой опять сидели у них в доме. Я помог отцу вспахать стерню церковной мызы. У батраков открылся понос, и пастор спросил отца, не сделает ли он эту работу. Старик сразу согласился. И по правде говоря, я не совсем понял: то ли из желания угодить господину пастору, то ли, быть может, чтобы его старая спина подольше раскачивалась над сохой, чем это позволял собственный клочок земли. Так или иначе, когда мы с Ээвой подъехали на наших дрожках, старик распахивал поле пастора. Я надел старую отцовскую ветошь и на своем гнедом стал ему помогать с другого конца поля. Пошел дождь, но мы все равно продолжали пахать, чтобы закончить до темноты. И закончили. У горящего очага от нашей одежды, онучей и постол шел пар. Матушка поставила на стол горячие лепешки из выйсикуской муки тонкого помола, а Ээва в старые синие пыльтсамааские чашки налила нам кофе.