Акимуды - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднялся вой. Он поменял «гениальность» на «прозренье»: «входило прозренье, как…» Раздались крики презрения. Поменял, чтобы можно было тогда напечатать. Наверное, зря поменял. Как поменял, так и стало. Или – не стало. Прозренье и «уберите Ленина с денег» не рифмуются. Однако жаль, что Пастернак не дожил год до «Осени в Сигулде» – он бы оценил по достоинству.
Вознесенский умер ровно через полвека после Пастернака. На большой сцене в ЦДЛ он лежал с мученическим лицом, будто еще не отошел от многолетней войны со смертью. Он лежал таким не похожим на себя, что какой-то «народный человек» в пестром прикиде идиота, таких у нас полно не только на громких похоронах, подойдя ко мне, сказал: «Это не он. У него был нос картошкой, я его знал». Но на отпевании, когда пели «Вечная память!» и люди плакали, лицо Андрея вдруг просветлело.
На поминках вдова, Зоя Богуславская, его всегдашний тело– и душехранитель, сказала, что в смертельной болезни Андрея повинен Хрущев, тыкавший в него кулаком, и – через годы – свора бездомных переделкинских собак. Собаки повалили поэта в поле и чуть не загрызли. Он спасся чудесным образом. Ядовитая слюна попала, однако, в кровь.
Но было и много людей, которые в масках бешеных собак травили поэта долгие годы. Одна свора – власть, считавшая поэта антисоветчиком и голосом Хрущева гнавшая его из страны. Они не удивились, что Вознесенский оказался с нами в «Метрополе» – они знали, что он враг и что его нужно приручать. Другая свора – милейшие интеллигентные люди, которые считали, что поэт недостаточно радикален в стихах и трусоват в поступках.
Андрей прожил между двух огней. Сильно обжегся, защищая свой талант. Но и талант сильно обжегся. Для вечности он написал несколько поразительных стихов. Наверное, их он уже прочитал Пастернаку.
104.2<ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР>За ужином, за отдельным столиком, подальше от глаз Акимуда, Кафка и Платонов стали спорить, кто из них лучше.
Кафка говорит:
– Ты лучше.
А Платонов – ему:
– Нет, ты!
Кафка застеснялся и спрашивает:
– Почему это я лучше?
– Потому что ты – гений! – отвечает Платонов.
– Ну какой же я гений? – испугался Кафка. – Это ты – гений!
– Нет, это ты гений! – зарычал на него Платонов. А про себя подумал: «Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный».
Тут Кафка про себя подумал: «А ведь он прав – я гений!» – и, качая головой, заявляет Платонову:
– Нет, Платонов, я не гений! Я просто еврей задроченный!
Платонову стало дурно, и он упал под стол без сознания. А Кафка стал бить Платонова по щекам, весело приговаривая:
– Тоже мне, гений нашелся! Давай оживай, русская депрессия!
105.0<НОЧЬ С ЗЯБЛИКОМ>– Он же нас убьет, если узнает.
106.0<ПАРЕНЬ НАРЫВАЕТСЯ>Пришел и – ругается. В храме с разгоном торговцев ведет себя как мелкий хулиган. Если вывести мораль из Нового Завета и положить ее на мораль наших дней, то ИХ окажется не слишком хорошо воспитанной, довольно сумбурной личностью. В его активе – чудеса и воскрешение Лазаря. Но эти действия тонут в маловерии. Зато людям нравится суровость: не мир, но меч.
Суровость и грубость – вот экзистенциальные формы успеха. Никакой интеллигентной размазни.
107.0<НОЧЬ С КЛЕОПАТРОЙ>– Ну, а ты с кем бы хотел встретиться из людей того мира? – спросил он меня.
– А с кем можно?
– Выбирай любого.
Я задумался. Из художников я люблю Леонардо и Вермеера. Из философов – Ницше. Из музыкантов – Альфреда. Нет, конечно, с Пушкиным интересно встретиться или – с Дмитрием Александровичем. Но вот беда – как только я оказался в эпицентре тайны, я понял, что главное общение, связанное с великими людьми, – это попытка сообща разгадать тайну или найти свое предназначение. А если Акимуд не знает тайны до конца или не хочет с ней делиться – все другие контакты становятся сентиментальными или проходят по разряду любопытства. Я могу спросить у Дантеса, спал ли он с Натальей Николаевной, или узнать у Шолохова, писал ли он «Тихий Дон»… Но сейчас мне было интересно другое.
– Зачем вы приехали сюда?
– Я стою перед дилеммой. Я должен или настоять на том, чтобы уничтожить людей, или найти им новые ценности, вернуть их к источнику жизни. Религия должна объединить всех, но для этого нужно будет пройти через кровавую баню.
– А способ внушения?
– Это вторжение в область свободной воли.
– Я не понимаю твоей логики.
– Сытые в общей массе – отломанный ломоть. Что касается Африки, то это – дикари.
– Ну и что? Я был в Африке – они там ближе к тебе, чем здесь.
– Ты много видел в мире умных людей?
– Нет. А что? Мир глупеет – это очевидно.
– Мне умные не нужны. Разве апостолы были умными ребятами? Разве Магомет был интеллектуалом? Мне нужна народная вера.
– Я не знаю, кто тебе нужен.
– Человек оказался ошибкой природы. Это выяснилось сейчас, когда он изобрел свои электронные костыли. Но мне нравится эта ошибка. – Посол встал. – Я пойду спать. Если хочешь, оставайся в резиденции. Тебя отведут в гостевые комнаты.
– А с Клеопатрой можно повидаться?
– Зачем тебе Клеопатра?
– Как зачем?
– Ночь с Клеопатрой?
– Да!
Ее не принесли в ковре или в большом мешке для белья – она пришла сама: тридцати с лишним лет, мать четырех детей, активистка «Союза смертников». Я не против пылких восточных красавиц с горбоносым лицом, но зачем мне эти толстые губы, нечесаные волосы, пресыщенность опытной авантюристки? Она явилась в хитоне на голое тело и произвела на меня впечатление замусоленной «мамочки» из пермского ночного клуба, которая предлагала мне (я был по делам в Перми) пройти с ней «прилечь и расслабиться». Я со стыдом понял, что почти ничего не знаю из жизни моей гостьи, за исключением каких-то голливудских подробностей макияжа «со стрелками» и общего фона расправы с родственниками, кутежей с Цезарем и Марком Антонием. Смутно помню к ак ое-то пышное плавание по Нилу на четырехстах кораблях, помню еще какое-то гламурное судно, на котором она плыла с серебряными веслами. Помню, что была она современницей Ирода и жила накануне христианского переворота. Но с еще большим стыдом я понял, что связь с Древним миром у меня слишком дискретна и едва ли восстановима. Все тонет в мифах о смерти пылких любовников, которых казнят на заре, и римском навете, равняющем ее в развратности с Мессалиной. Одна лишь подробность была мне дорога: они с Марком Антонием ходили по ночам в Александрии, среди людей простого звания, одетые в платье рабов, утомленные пирами… Она нависла надо мной, молча вращая грудями и придавив толстой попой. На каком языке я должен был с ней, записной полиглоткой, общаться? На египетском или на берберском? – Цезарь, Брут, Ирод, Акциум, Цезарион, Октавиан… – стонал я, пока она мучила в своих руках мой онемевший детородный орган.
Она не откликалась. Она имитировала страсть. Клеопатра изображала из себя пыл чернобровой любви.
– Орал, плиз, орал… – томился я.
Она теребила мой член.
– Садо-мазо… – призывал я.
Где-то под утро мы наконец, мокрые, злые, усталые, добились скромного результата. У нее были все основания меня убить. Но она по-матерински взвихрила мне рукой волосы, чмокнула в щеку и – не убила.
Я завтракал вместе с Послом. Мы сидели за овальным столом. Посредине него стоял букет темно-красных тюльпанов. Зяблик тоже принимала участие в завтраке.
– Ну, как Клеопатра? – спросила Зяблик. – Я не хочу омлета, Даша, – сказала она прислуге.
– Кусается, – сказал я.
– Кусается? – прищурилась Зяблик. – И только? Она не выбросила тебя из окна, не задушила?
– Успокойся, ты лучше, – сказал я.
– Не удивляюсь. Любая московская блядь в кровати лучше Клеопатры. Это что было, голограмма? – поинтересовалась она у Посла.
– Да нет. Нормальная живая Клеопатра, – сказал Посол.
– Господин Посол, – усмехнулась Зяблик, – оставь людей жить так, как они живут. Ничего лучшего ты не придумаешь!
– Напиши мне о Сочи, – неожиданно обратился ко мне Акимуд.
– О Сочи? Зачем? – удивился я.
– Скоро этого города не будет.
– Почему?
– Напиши-напиши. Потом скажу.
108.0<СМЕРТЬ МЕТАЛЛУРГА>Ленин считал железо одним из фундаментов цивилизации. Меня всегда поражала железная логика ленинской мысли. Сейчас она покрылась мхом, как та дорожка, по которой я вышел гулять. В субтропическом парке я ощутил роскошное запустение. В Советском Союзе шла битва за металл. Доменные печи были нашими ашрамами. Прокатные станы воспевались в песнях и новостях. На экранах телевизоров возникало прекрасное лицо сталевара в каске, с длинной, как у чертей, палкой, которой он колдовал в огне. Черное, мокрое от пота лицо освещалось миллионами огненных искр. Герой дня. Однако ночью, выпив с друзьями и повозившись на старых простынях с женой, он превращался в усталого человека, который мечтал об отдыхе.