Журнал Наш Современник 2007 #5 - Журнал Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был ещё один камень преткновения в общении Анны Андреевны и Льва - о нём Чуковская не написала ни слова, очевидно, Ахматова не сочла нужным посвящать своего “близкого друга” в данную тему. Вскользь этой трагедии в жизни Льва Николаевича касается Эмма Герштейн - касается, при всех словесных оговорках, в тоне, подчёркивающем безусловную правоту Ахматовой.
“Лёва выхватил из кармана “мамины письма”, чтобы показать нам, как злостно она уклонялась от ответов на его прямые вопросы. Он размахивал той самой открыткой, которая напечатана теперь в “Звезде”. Там на запрос о любимой женщине, с которой он расстался пять лет тому назад из-за своего ареста, Анна Андреевна ответила в завуалированной форме на хорошо знакомом ему условном языке. Даму она назвала пушкинской “девой-розой”, дыханье которой, как известно, могло быть полно “чумы”. Надеюсь, современному читателю не нужно объяснять, что под “чумой” подразумевается не какой-нибудь сифилис или СПИД, а то, о чём сказано в одном из стихотворений Ахматовой - “Окружили невидимым тыном / Крепко слаженной слежки своей”. …Я не решусь утверждать, что приведённая характеристика Лёвиной подруги была точна, но Анна Андреевна была в этом уверена и выдвигала много убедительных доводов в пользу своей версии. Между тем, сбитый с толку многолетней изоляцией, Лев Николаевич уже не хотел понимать смысл её слов”.
А ведь речь здесь идёт о том, чего ни один сын никогда не простил бы ни одной матери - о клевете на любимую женщину.
Речь идёт о Наталье Васильевне Варбанец, сотруднице отдела редкой книги Публичной библиотеки. Ахматова была абсолютно уверена в её “второй профессии” и убеждала в этом сына. Подозрения были беспочвенными - и Лев это знал. Как знал, очевидно, и способность матери маниакально подозревать в “стукачестве” окружающих.
На протяжении всего текста “Записок” Лидия Чуковская фиксирует многочисленные факты этих подозрений. “У неё были сильные подозрения насчёт связей Анны Радловой с Большим Домом. (Мне неизвестно, откуда возникли такие подозрения, и я не имею возможности установить, в какой мере они основательны.)” “Потом Анна Андреевна вдруг вытащила откуда-то тетрадку переписанных от руки стихов, очень аккуратную на вид, но первый лист отодран так грубо, что клочья торчат.
- Это я отодрала… - сказала она. - Ко мне явился недавно один молодой человек, белокурый, стройный, красивый, сказал, что хочет прочесть мне свои стихи. Я ему посоветовала обратиться лучше в Союз. Я очень быстро его выгнала… И вот - приезжаю из Москвы, а на столе - тетрадка. И на первой странице надпись: “Великому поэту России”. Я кинулась на тетрадь зверем и выдрала страницу.
Я осведомилась, хорошие ли стихи, но Анна Андреевна не пожелала ответить. Она уверена, что это - меценат”. “Меценаты” - зашифрованное прозвище стукачей”, - поясняет тут же Чуковская.
“А. А. подозревала, что Тане Смирновой, её соседке, матери Вали и Вовы, поручено за нею следить, и обнаружила какие-то признаки этой слежки. “Всегда выходит так, - сказала она мне, - что я сама оплачиваю своих стукачей”.
“В 1957 г. на основе дневников 1948-51 г., я окончила новую повесть “Спуск под воду”. Мне хотелось, чтобы А. А. прочла эту вещь. Я принесла ей на Ордынку экземпляр в аккуратной коричневой папке. А. А. уже несколько раз показывала мне корешки книг, взрезанные бритвой. Она усматривала в этих вспоротых переплётах деятельность Двора Чудес и, вероятно, не ошибалась. Была ли она права, найдя подтверждение моей мысли и в оторванном корешке моей папки, не знаю… Разумеется, и Анну Андреевну и меня более всего интересовало - к т о занимается этой хирургией со столь маниакальным упорством”.
Чуковская подчёркивает “следовательский склад ума” Ахматовой. “Ведь и в жизни она искусный следователь: постоянно анализирует, сопоставляет факты в быту и делает из них смелые выводы”. Хочешь не хочешь, а вернёшься на восемнадцать лет назад, в 1940 год, когда Чуковская собственными глазами увидела результат этих “смелых выводов”.
“Зазвонил телефон. Анна Андреевна подошла к нему и вернулась совершенно белая.
- Вы только подумайте, какой звонок! Это оттуда. Это, конечно, оттуда. Женский голос: “Говорю с вами от ваших почитателей. Мы благодарим вас за стихи, особенно за о д н о”. Я сказала: “Благодарю вас” - и повесила трубку. Для меня нет никакого сомнения…
Я попыталась сказать, что сомнения всё-таки возможны, но Анна Андреевна не дала мне докончить.
- Извините меня, пожалуйста! - закричала она, не сдерживаясь. - Я знаю, как говорят поклонники. Я имею право судить. Уверяю вас. Это совсем не так.
…Снова я попробовала сказать, что ведь это мы сами подставляем под о д н о стихотворение - именно “И упало каменное слово” (стихотворение из цикла “Реквием”, напечатанное в “Звезде” в N 3-4. - С. К.), а ей, быть может, понравилась “Сказка о чёрном кольце” или ещё что-нибудь. Но мои слова вызвали только ярость.
- В. Г. (Владимир Георгиевич Гаршин. - С. К.) сказал про меня общей знакомой: “Мадам психует”. А не следует ли предположить, что не я психую, а сумасшедшие те, кто не умеет сопоставлять самые простые факты.
Она стала шёпотом рассказывать мне о волоске, который, оказывается, не исчез со страницы, но был передвинут правее, пока она ходила обедать. И тут я сразу поняла, почему плакал В. Г. Возбуждённее, тревожнее, потеряннее и недоступнее слову я её никогда не видала”.
Владимир Георгиевич Гаршин не раз появляется на страницах 1-го тома “Записок” как верный заботливый друг. Человек совершенно далёкий от литературы, он, как можно понять из контекста “Записок”, был в этот период необходим Ахматовой не просто как помощь, как надёжная рука, но и как уравновешивающее начало, тот, с которым не было нужды вести литературные беседы, но который нужен по жизни. И лишь из его слов, записанных Чуковской, можно понять, каково же ему приходилось рядом с такой подругой, как Анна Ахматова в этот тяжелейший для неё период.
Ахматова, жалуясь на неразумную опеку со стороны Ксении Григорьевны Давиденковой, передаёт слова Гаршина: “Она не понимает, что воли у вас в сто раз больше, чем у неё”. Он-то, как врач, понимал, что не безволием и не потерянностью, а чем-то иным вызваны симптомы, о которых сам же говорил Чуковской: “Уверяю вас, у неё всё и всё нервы. Конечно, ей от этого не легче… Беда в том, что она ничего не хочет предпринять. Прежде всего ей необходимо уехать отсюда, из этой квартиры. Тут травмы идут с обеих сторон, от обоих соседей. А она ни за что не уедет. Почему? Да потому, что боится нового. И бесконечные мысли о своём сумасшествии: видела больную Срезневскую и теперь выискивает в себе те же симптомы. Вы заметили: она всегда берёт за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой?.. А эта страшная интенсивность духовной и душевной жизни, сжигающей её!”
“Бедная, - сказала как-то Ахматова об одной старушке, перекрестившей её. - Она не знает, что я - танк”. Гаршин-то это знал, многажды был, как и Лидия Чуковская, свидетелем её нечеловеческой гордыни, её стремления “королевиться”, её какой-то дикой иронии в совершенно неподходящих для этого условиях. Сама Ахматова рассказывала Чуковской о подобном эпизоде 13 января 1940 года: “Целые дни теперь приходят и приходят изо всех редакций. Вчера пришёл Друзин с секретаршей и каким-то военным. У меня в эту минуту был на руках Шакалик (младший сын соседки Татьяны Смирновой. - С. К.) Я отдала его Тане и в шутку сказала ей шёпотом: “За мной пришли”. Она поверила. Правда, было очень похоже…”
Да и сама Ахматова знала за собой то, о чём написала в 1957 году.
Что ж, прощай! Я живу не в пустыне,
Ночь со мной и всегдашняя Русь.
Так спаси же меня от гордыни!
В остальном я сама разберусь.
Чуковская не общалась с Ахматовой в то время, когда произошёл её окончательный разрыв с Гаршиным. Но его слова, сказанные 17 августа 1940 года, зафиксировала: “Он вчера приехал с дачи. Был у Анны Андреевны и находит, что она на грани безумия… Опять сетовал на ложность посылок и железную логику выводов. Просил меня непременно пойти к ней, не противоречить, но воздействовать… Я спросила:
- Что для вас тяжелее всего? Её состояние? Её гнев?
- Нет, - ответил он. - Я сам. Я понимаю, что теперь, сейчас обязан быть с нею, совсем с нею, только с нею. Но, честное слово, без всяких фраз, прийти к ней я могу только через преступление. Верьте мне, это не слова. Хорошо, я перешагну, я приду. Но перешагнувший я ей всё равно не нужен…
И снова о ней: о философии нищеты, о безбытности, о том, что она ничего не хочет предпринять, что она не борется со своим психозом.
- А может быть, - спросила я, - это просто у нас не хватает воображения, чтобы понимать её правоту? Может быть, не у неё психоз, а у нас толстокожесть?
Он помотал головой”.