Я вернусь... - Андрей Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ...узнать, есть ли среди вас богомольцы? Поднимите руки, плаксы! Можете даже перекреститься, только имейте в виду: здесь это вам не поможет. Да и нигде не поможет, потому что никакого бога нет. Или был когда-то, но вышел покурить и забыл вернуться. В ментовку его, к примеру, забрали и дали двадцать тысяч лет административного ареста за появление в общественном месте в небритом виде. А?! Ах да, чуть не забыл! Если мои слова оскорбляют чьи-то чувства, я готов держать ответ – здесь и сейчас, один на один. Эй, ты! – вдруг заорал Адреналин, запрокинув голову к потолку – как показалось Мирону, прямо в камеру. В зубах у него, как ствол зенитного пулемета, истекала дымом сигарета. – Ты, борода! Выходи один на один! Слабо? Слабо! Может, он и есть, – рассудительно продолжал этот тощий паяц, снова обращаясь к своей аудитории, – да только ему на нас плевать. Надоели мы ему. Много нас стало, за всеми не уследишь, а раз так, то какой вообще смысл обращать на нас внимание? Он нас даже убрать с глаз долой не может! Цунами, тайфуны, землетрясения, засухи, наводнения, пожары, войны – а толку? Как жили, так и живем, как жрали, так и жрем, как гадили, так, блин, и гадим! Чего у него просить, когда он сам уже не рад, что с нами связался?
Мирон поморщился, выпил водки и поспешно перемотал кассету вперед. Весь этот Адреналинов бред он уже слышал и знал почти что наизусть. Странно, но раньше это не казалось ему бредом. Он даже повторял эти речи – перед Филатовым, например, – и повторял от всей души, как свои собственные.
Мирон замычал от неловкости, тяпнул еще водки и включил воспроизведение.
Из динамика хлынул густой плотный рев, вой и улюлюканье толпы. В кругу уже не было Адреналина, теперь там дрались, падали на грязный мокрый пол, вставали, снова падали, и били, и получали удары, и бодались головами в лицо, и увечили друг друга, и сами уродовались безоглядно, как перед концом света, – и, поискав глазами, Мирон отыскал в левом верхнем углу экрана себя. Отвратительная окровавленная харя, вся перекошенная в диком крике, кривлялась, и прыгала, и разевала рот, и потрясала над собой ободранными, в крови и грязи, кулаками...
Тихо выругавшись матом, Мирон сунул в зубы сигарету и отмотал пленку назад. Поэкспериментировав с пультом минуты полторы, он нашел наконец эпизод со своим участием, но досмотреть до конца не смог – было противно. Тогда он выпил еще водки и проверил остальные кассеты. И на всех кассетах был Клуб – Адреналиновы речи, рев толпы, кровь, блевотина, выбитые зубы, перекошенные нечеловеческие лица, мелькающие кулаки, вонзающиеся колени и локти, дикие побоища стенка на стенку – любимое развлечение большинства клубменов... Странно, но теперь, наблюдая за бесконечной чередой драк на экране своего телевизора, Мирон больше не видел в них ни прежней жестокой красоты, ни грации, ни даже особенной ловкости – так, толпа бледных полоумных обезьян, упорно и неуклюже пытающихся стереть друг друга в порошок.
Это было отвратительно. Это было, черт возьми, пога-а-ано! Мирон хотел было выключить телевизор, но потом скрипнул зубами, снова выпил, поставил самую первую кассету и стал смотреть подряд, с начала до конца, ничего не пропуская, – во искупление грехов, так сказать. Он просмотрел три кассеты из четырех, все время подливая себе водки. К концу просмотра он уже хлебал прямо из горлышка, а потом уронил голову на грудь и заснул перед включенным телевизором. Дымящаяся сигарета выпала из его разжавшихся пальцев и упала на затоптанный паркет, но ничего страшного не случилось – сигарета истлела до конца и погасла раньше, чем занялась сухая дубовая древесина. Осталась лишь маленькая черная подпалина, которую Мирон, проснувшись поутру, даже не заметил.
Проснулся он не поздно – в половине девятого. Учитывая количество выпитой им накануне водки, это можно было считать подвигом, но Мирон не стал хитрить с собой: он-то знал, что заснул, самое позднее, в начале девятого вечера, а за двенадцать часов, да еще и с хвостиком, не так уж трудно проспаться.
Первым делом Мирон, морщась, вылил в себя плескавшиеся на дне бутылки остатки водки. Водка была теплая, скверная на вкус, жгучая, и пахла она тоже отвратительно, но выпить ее надлежало непременно – в качестве лекарства. Полегчало. Тогда Мирон прошелся по квартире, открывая все форточки, а потом, присев на краешек дивана, на ледяном сквозняке, набрал номер редакции и сообщил, что задерживается по важному делу и будет на месте после обеда, если вообще будет. Газета была сверстана, макет подписан, а остальные дела, которых в любой редакции всегда великое множество, могли подождать. В конце концов, он, Мирон, тоже все-таки журналист, а не овчарка.
Разговаривал он с теткой из отдела писем, имени которой никак не мог запомнить, потому что даже и не пытался. Тетка эта была новая, пришла она в редакцию уже после того, как Мирон начал посещать Клуб, так что нет ничего удивительного в том, что господину редактору все это время было не до нее. Сейчас, уверенно и спокойно разговаривая с ней, Мирон испытывал определенную неловкость оттого, что не может назвать собеседницу по имени-отчеству. Как ни старался он строить предложения как-нибудь так, чтобы избежать прямых обращений, как ни напрягал свои литературные способности, получалось все равно какое-то начальственное хамство, из которого сразу становилось ясно, что имени своей подчиненной господин главный редактор запомнить не удосужился, поскольку не считал это нужным.
И тут же, на диване, на ледяном отрезвляющем сквознячке, которым тянуло из открытой настежь форточки, ему подумалось, что чувства его можно толковать двояко. Адреналин, например, объявил бы, что это чувства слизняка и труса, который испугался идти избранной дорогой до конца и с полпути повернул обратно. И теперь ему, конечно, стыдно за свою трусость и радостно оттого, что все трудности и лишения позади. А вот Филатов зато ничего говорить не стал бы, а только пожал бы своими каменными плечами и скроил индифферентную морду. У него, у Филатова, всегда все просто и ясно. С его точки зрения Мирон на протяжении четырех месяцев занимался какой-то подозрительной ерундой, ломал дрова и вообще хамил, а теперь вот протрезвел, очухался и ему, понятное дело, неловко перед окружающими.
Мирон просто на всякий случай внимательно прислушался к спору двух посторонних голосов в своей гудящей с похмелья голове, в последний раз все взвесил и решил, что позиция Филатова ему, наверное, все-таки ближе. Именно так он себя и чувствовал – проснувшимся, протрезвевшим и с очень тягостным чувством озирающим последствия учиненного накануне в полном беспамятстве дебоша. Адреналину же он мысленно сказал: "Слушай, друг, да пошел ты в жопу! Ведь врешь же ты все! Сам знаешь, что врешь, и я знаю, что ты врешь, и ты знаешь, что я знаю, так чего же ваньку-то валять? Бабушке своей расскажи, а мне не надо. Я, брат, тебя до тошноты наслушался, до галлюцинаций..."
Расставив, таким образом, все по местам, Мирон полез в душ, отмылся там до скрипа под обжигающими струями, а потом до блеска выскреб щеки и подбородок, стоя нагишом перед большим запотевшим зеркалом в ванной. Он почувствовал себя после этого как заново родившимся, чистеньким, свежим и готовым свернуть горы. Не то чтобы на протяжении этих четырех месяцев Мирон жил как свинья и вовсе не брился и не мылся. Но бывало, конечно, всякое; случалось, что он забывал принять душ даже после посещения Клуба, и окружающие при его появлении начинали настороженно водить носами; за одеждой же своей он все это время следил, и теперь желтовато-серые заношенные тряпки, грудой валявшиеся на крышке корзины с грязным бельем, вызывали у него здоровое чувство брезгливости.
Покончив с водными процедурами, Мирон облачился в чистое белье, отыскал в шкафу чистые джинсы, ни разу не надеванную рубашку и свежий свитер и с удовольствием натянул все это на себя. Во время переодевания в голове у него промелькнула не очень приятная ассоциация: вспомнился ему старый русский обычай перед смертью переодеваться в чистое, чтобы не срамно было предстать перед караулящим райские врата архангелом. Мирон хмыкнул: чего только не придет в голову человеку! Какой рай, какие архангелы? Да его, Мирона, к этим воротам на пушечный выстрел не подпустят, не говоря уже о том, чтобы интересоваться, какое на нем белье – чистое или, наоборот, грязное. И потом, несмотря ни на что, умирать он вовсе не собирался. С чего бы это вдруг?
Тем не менее случайная мыслишка, которую правильнее было бы назвать предчувствием, гвоздем засела у него в голове, где-то в районе затылка, и, имея ее в виду, Мирон сначала отправился на расположенный ближе всех к его дому Белорусский вокзал. Там он поместил все четыре купленные накануне кассеты в ячейку автоматической камеры хранения, после чего вынул из кармана мобильник и позвонил Филатову. Тот, к счастью, оказался дома и сразу снял трубку.