Черепаха Тарази - Тимур Пулатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы озябли? — виновато спросил он.
Тарази лишь мельком глянул на Армона — хотелось ему поскорее уйти и остаться одному. В минуты черной хандры даже близкие становились ему в тягость, но Тарази не хотел обижать Армона раздраженным словом или небрежным жестом.
— Я пришел сказать… — с трудом разжал отяжелевшие губы Тарази, и было такое ощущение, что говорит не он, а его двойник со стороны. Займитесь чем-нибудь… Ступайте к отцу в суд, побудьте… Нет, нет, не подумайте… — злясь на себя, махнул рукой Тарази — он боялся, что Армон не сможет понять, как тяжко ему сейчас, приходится через силу объяснять, хотя объяснять он ничего никому не обязан.
— Вы хотите побыть один? — дрогнул голос Армона. Только теперь он понял, что к учителю вернулась его всегдашняя хандра — после дней подъема, споров, нервотрепки и разочарования. Ясно, ведь Тарази пережил потрясение…
Тарази молча вышел и, направляясь к себе, подумал, что вот так всегда, он не может что-то вразумительно объяснить, его неправильно понимают, считают бог весть каким жестоким, бессердечным, нелюдимым, и не только такие, как Армон, которые в общем-то плохо знают его, — но и сестра, которая нянчила его и должна была чувствовать каждое движение его души, и жена, прожившая с ним два десятка лет… «Джалут», — усмехнулся он, вспомнив обвинение аскета.
«А ведь те, кто нелюдим, — всегда с людьми», — подумал Тарази и, добравшись к постели, пощупал ее, словно хотел убедиться, что никто чужой, скажем тот же Джалут, не занял ее.
Первые минуты казалось, что он и не лежит вовсе, а держит на своих плечах тяжесть, равную тяжести собственного тела. Он повернулся на бок и уткнулся носом в прохладную стену, которая вся была пропитана запахом плесени, а ведь до сегодняшнего дня он ее не чувствовал…
Узкая полоса постели, прижатая к стене, и была тем местом, где Тарази чувствовал успокоение, а дальше, вся остальная часть комнаты — чужой мир, на который смотреть даже не хочется. Мир этот все удалялся, закрываясь легким туманом…
VI
Высокий, тощий человек, с пятнами песи на лбу и под глазами, пронзительно глянул на сына, когда тот зашел к нему в здание суда, и лицо его застыло в жалостливой гримасе. Никогда еще старик не видел Армона таким подавленным и исхудавшим.
— Рассказывай, но покороче. В зале меня уже ждут, — тихо сказал отец.
— Соскучился… вот и пришел повидать, — пробормотал Армон, отводя глаза в сторону.
— А… — сконфуженно вымолвил судья. — Значит, дела совсем плохи. И ты скоро опять возвращаешься под защиту отчего дома. Так?
И раньше, когда в город приезжал Тарази, Армон перебирался в дом на холме и не появлялся в семье подолгу, зато возвращался к отцу всегда в хорошем настроении, уверенный в себе и оттого, наверное, немного дерзкий. Ссорился с отцом, если тот отмахивался от его рассказов, подолгу не разговаривал с ним, когда отец, ворча, называл его и Тарази — дахри [40], учениками дьявола.
Старый судья знал, что они возятся с черепахой, пытаясь опять возвратить ей человеческий облик (два анонимных доноса, уже поступивших на днях к судье, обвиняли тестудологов в колдовстве), но по виду сидевшего напротив сына понял, что ничего у них с этой затеей не выходит.
— Ну, ладно, — сказал судья, — вставая. — Не хотел бы ты послушать это дело? Любопытное весьма… Речь как раз пойдет о колдовском танасу-хе…
Армон кивнул, но, когда отец направился к двери, поднял руку, чтобы остановить его, но передумал и вышел на улицу, чтобы вместе с толпой войти в зал с главных ворот суда.
Привратник, со скучающим видом стоящий у входа, увидев Армона, поспешно отскочил в сторону, подобострастно кивая…
Зал был просторным и прохладным, большую часть его занимали не циновки, на которых, сложив крест-накрест ноги, сидели зрители, а деревянный помост с резным столиком судьи и перегородкой для преступника и стражи.
Грязные, с влажными пятнами циновки должны были своим видом напоминать зрителям, что суд вовсе не нуждается в их присутствии и правосудие может преспокойно вестись и за закрытыми дверьми. Но коль скоро посторонние желали пользоваться своим правом зрителей, то пусть довольствуются дырявыми циновками.
Перегородка, за которой сидела старая женщина с отрешенным, никого не замечающим взглядом, была наспех сколочена, но две-три доски, для которых, видимо, не хватило гвоздей, свисали на пол и поскрипывали, когда кто-то из зрителей забегал в зал. Уже одно то, что человека загнали за такую перегородку, делало его в глазах зала преступником, даже если он таковым и не был…
Стены и потолок были в желтых трещинах, из которых выступали капельки ржавой воды, Армону показалось, что возле одной из трещин прилипла улитка, забавно шевеля усиками.
«Все здесь по-прежнему в запустении, а трещин с тех пор, как я не был здесь, стало еще больше». И Армон живо представил картину: привратник после каждого заседания отгоняет длинной палкой улиток, чтобы не ползли они дальше и не повисали над головой судьи…
Забавная картина… Армон даже тихо засмеялся, но тут появился отец и занял свое место. За ним с тазиком и рукомойником засеменил привратник (видно, он запер ворота, не желая пускать опоздавших), стал возле судьи, поспешно разматывая широкий пояс на халате.
Судья в расслабленной позе сел в кресло и принялся ковырять в ухе, покашливать, как будто находился он не на виду у публики, а в умывальной комнате дома. Затем разгладил усы и посмотрел на себя в зеркало, которое подал ему привратник. Но, оставшись недовольным, повелительным жестом потребовал деревянный гребень, несколько раз провел по усам и приготовился мыть руки.
Зрители, переговариваясь друг с другом о разных разностях, не обращали внимания на туалет судьи.
«Чем он приклеивает себе пышные усы так, что они не отваливаются от грубого гребня? — подумал, глядя на отца, Армон. — А вдруг усы отвалились бы… смех и срам, хотя, может, никто не удивился бы этому…»
Привратник наклонился к судье с рукомойником, и тот не спеша омыл каждый палец, словно были они в масле, а с рук судьи вода стекала куда-то под помост в дыру.
Чужестранцу, не знакомому с местным судебным этикетом, все это могло показаться ритуалом, связанным с поверьем. И он очень удивился бы, если бы ему объяснили, что должность судьи считается в этом ханстве неблагодарной. И вовсе не потому, что судьям приходится день и ночь не покидать зал, разбирая десятки срочных дел, или же рисковать своей жизнью, или, на худой конец, довольствоваться маленьким жалованьем. Нет, неблагодарной, черной, грязной эта работа называется потому, что бытует самое обычное, бесхитростное мнение в народе, что один человек, каким бы он ни был праведным, мудрым, справедливым, все равно не вправе судить другого человека — собрата, на это есть только один суд — божий.
Но богу — божье, а за человеческие преступления карать все равно надо, и поэтому судьями назначают таких, как отец Армона, — больных, с пятнами песи на коже, хромых, — словом, тех, кого заранее наказала за то, что поручил им судить от своего имени…
И вот приходится каждому судье по-своему подчеркивать перед публикой пренебрежение к собственной обязанности. Одни, выходя на помост, час или два спят у всех на виду, на коврике, другие долго моют руки, ноги, чихают и сморкаются в платок — и делают это с таким простодушным видом, будто начинать суд без тщательно вычищенного носа — неприлично.
Когда судья помыл руки, привратник вместо полотенца протянул ему свой пояс, спрыгнул с помоста и пошел, чтобы занять свое место возле перегородки, за которой сидела обвиняемая, — один человек служил здесь и сторожем, и банщиком, и стражем.
«Будь у толстяка безобразное лицо, он вполне мог бы выполнять и обязанности судьи», — подумал Армон о привратнике и приготовился слушать, ибо судья уже начал разбирательство, предварительно просигналив ударами деревянного молоточка о стол.
Дела, подобные сегодняшнему — о колдовстве, — слушались так часто, что публика давно потеряла к ним интерес. Циновки были заняты лишь наполовину, да и те, кто пришел сюда, видимо, просто скрываются от зноя. Многие едва уселись, сразу же задремали, не глянув даже в сторону обвиняемой, и бедная старуха, удивленная таким безразличием публики, затосковала и смиренно застыла в отрешенной позе, опустив голову.
— Итак, — сказал судья, направляя в ее сторону указательный палец, видимо с единственной целью — как-то расшевелить обвиняемую, — ты обвиняешься в том, что произвела колдовство над соседкой, превратив ее в кошку! — И, повернувшись к боковой двери, крикнул: — Заходи!
В зал вошел свирепого вида мужчина с небольшой клеткой в руке. Он стал возле перегородки, положив на доски руку, и то, что, свернувшись, лежало в клетке, — черная кошка, — глянув на зрителей, испуганно забилось в угол.