Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России - Гарриет Мурав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бергельсон не дает персонажу-нацисту возможности сказать последнее слово по поводу еврейского характера. Ганс Мессер оказывается одновременно и прав, и неправ. Еврею-студенту не чуждо сострадание, но не в отношении Ганса. Сострадает он жертвам нацистов, о чем и говорит Гансу, бросая его умирать в одиночестве. Давая такое прочтение еврейской натуры, причем через призму восприятия солдата-немца, Бергельсон использует прием остранения к читательским ожиданиям касательно личности еврея и страданий евреев, тем самым опровергая связанные с ними стереотипы.
Бергельсон, подобно Эренбургу, Гроссману, Феферу и другим советским писателям-евреям периода Второй мировой войны, участвует в создании шаблона литературы мобилизации; эти авторы заручились помощью Запада и боролись с представлением о том, что евреи – тыловые крысы и пассивные жертвы. Подобная борьба на многих фронтах включала в себя нравственно сомнительное разжигание ненависти, призывы к читателям осуществлять отмщение. Читать сочинения этих авторов как всего лишь советскую пропаганду, дистанцированную от евреев, еврейских переживаний и еврейской традиции, значит не отдавать должного тому непосильному бремени, которое этим писателям пришлось нести в годы войны.
Не ограничиваясь военной машинерией: Галкин и Дер Нистер
В «И была ночь, и настал день» Бергельсон, помимо прочего, ставит под сомнение образ человека – боевой машины. Его Го-дашвили разительно отличается от терминатора в «Клятве» Фефера или от еврейского киборга у Маркиша. В рассказе в принципе не рассматривается превращение человека в оружие, а в финале вместо ободряющего заявления о том, что боль утраты преодолена, читателя ждет напоминание о катастрофическом истреблении евреев немцами. Спускаясь с горы, студент думает только об «уничтожении» («хурбн») – так среди евреев принято было называть катастрофу, – которое поджидает его дома.
В отличие от более откровенно пропагандистских текстов, в этом рассказе поставлен вопрос о послевоенном правосудии. Речь заходит о том, что необходимо собирать свидетельства о массовых убийствах, осуществлявшихся немцами на оккупированной территории. Один из мучителей Годашвили, крупный краснолицый мужчина, по собственной воле принимал участие в этих убийствах. Ганс, нацистский пропагандист, поддразнивает его по поводу последствий:
А вот представь, что в глазах каждого [каждой жертвы] есть негатив, как в фотоаппарате, – и там все отражается. Опытные убийцы поэтому помнят, что объекту, когда они его убивают, нужно закрыть глаза, чтобы там не осталось их фотографии. Для тебя это дело важное. <…> когда русские победят, они достанут твое красное изображение из глаз всех тех, кого ты убил.
Бай йеден ин ди ойгн из фаран а негативе, ви ин а книпсер – алц верт дорт опгешпиглт. Гените мердер бамиен зих дери-бер, аз бам объект, вен зей харгенен им, золн ди ойгн зайн цугемахт, ун ме зол нохдем нит конен аройскригн фун дорт зейер фотографие. Эс из дир нит кейн клейникайт. <…> Томер зигн ди русн, кригн зей аройс дайн ройте цуре ин ди ойгн ба але менчн, вое ду хост до авекгехаргет
[Bergelson 1943:21].
Преступное деяние, рана, нанесенная жертве, одновременно является и свидетельством, которое впоследствии можно использовать против преступника. В этом рассказе, в отличие от стандартных текстов военных времен, убитых не вернуть, вернуть можно лишь то, что они видели и испытали. В воображении Бергельсона материальное воплощение того, что успели увидеть жертвы, – образы, запечатленные на сетчатке их глаз, – можно сохранить и собрать после их гибели. Это приближение к научной фантастике: мертвые представляют материальные свидетельства о том, что им пришлось пережить. Бергельсон задается вопросом касательно свидетельских показаний, который сформулировал Ж.-Ф. Лиотар: если лучшие свидетели мертвы, кто станет свидетельствовать о том, как именно они умерли?[146] Ненависть и мщение перед лицом этой проблемы бессильны. В литературе мобилизации ненависть к врагу способна распространить человеческое тело за его естественные пределы, как во времени, так и в пространстве; в рассказе Бергельсона, напротив, свидетельство о причиненном насилии, в восприятии жертвы, распространяется за пределы смерти. Перед нами удивительная фантазия на тему о неосуществимо идеальном свидетельстве.
Есть и другие значимые произведения, в которых вопрос о доминантном тропе литературы мобилизации рассмотрен в ином ключе. Стихотворение Галкина, написанное по ходу войны, «Зол зайн майн штуб а хафн дир» («Пусть станет дом мой гаванью тебе»), было опубликовано в антологии «Хеймланд» («Родина») в 1943 году. Галкин (1887–1960), поэт, драматург и переводчик, начал публиковаться на идише в 1920-е годы, в то же время он писал стихи на иврите. В годы войны был членом Еврейского антифашистского комитета и членом редколлегии его официального органа, газеты «Эйникайт». Написал драматическую поэму о восстании в Варшавском гетто, которая включена в том его избранных сочинений, вышедший в Москве в 1948 году [Shmeruk 1964: 759–761].
В поэме Галкин рисует в воображении момент затишья по ходу войны. Ниже приведена выдержка из центральной части текста:
Старого, ожесточенного,
Разодранного, расстрелянного,
Стократно страдавшего
Я его поприветствую, обниму.
Брат мой безвинный,
Стократно очистившийся,
Время – оно делает нас терпеливыми,
Но никогда не отдаляет нас.
Скажи, какие одежды наденешь нынче?
Какую радость тебе подготовить?
Тебя все еще объемлет несчастье,
Пусть станет дом мой гаванью тебе.
Ни утешить тебя, ни дать твердого обещания,
Чем умастить твои бедствия?
В своем гнезде разрушенном
Не увидишь ты больше детей.
Дом твой не затоплен,
Не унесли их орлы:
Пролетая мимо, «Юнкерс»
Уничтожил их с высоты.
Пусть воспламенится в тебе твоя кровь,
И пусть запылает огонь,
Зажжет в тебе искру отваги,
Неслыханную силу,
Которая завоевывает города и области
И рушит крепости,
И встретив крошечный дар,
От всей души тянется к