Коринна, или Италия - Жермена Сталь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва Коринна вошла в ложу, как ее сразу узнали: воспоминание о ее недавнем триумфе на Капитолии еще больше оживило тот интерес, какой она обычно к себе вызывала, и при виде ее весь зал зааплодировал. Со всех сторон кричали: «Да здравствует Коринна!» — и музыканты, воодушевленные общим восторгом, заиграли победный марш, ибо торжество, по какому бы поводу оно ни происходило, всегда напоминает людям о войне и сражениях. Коринна была глубоко тронута этими знаками всеобщего восхищения и симпатии. Музыка, рукоплескания, крики «браво» и то волнующее впечатление, которое производит толпа, охваченная единым порывом, наполнили ее душу умилением, которое она попыталась скрыть; но на глазах ее блеснули слезы, а сердце забилось так сильно, что платье вздымалось у нее на груди. Освальд почувствовал укол ревности и, приблизившись к ней, сказал вполголоса:
— Не следует, сударыня, лишать вас подобных успехов; они заставляют трепетать ваше сердце не менее, чем любовь.
С этими словами, не дожидаясь ответа, он отошел в самый дальний угол ложи. Коринна была жестоко уязвлена его замечанием; в один миг он отнял у нее удовольствие, омрачив ей всю радость, которую она испытывала оттого, что Освальд был свидетелем ее триумфа.
Концерт начался. Кто не слыхал итальянского пения, тот не имеет понятия о музыке. Голоса в Италии обладают мягкостью и нежностью, подобными аромату цветов и ясному небу. Сама природа точно предназначила эти голоса для итальянского климата: они будто отражаются друг в друге и говорят о том, что весь мир — творение единой мысли, которая открывается в мириадах различных форм. Испокон веков итальянцы страстно любят музыку. Данте в «Чистилище» встречает одного из лучших певцов своего времени{169}: поэт просит его спеть одну из его дивных арий, и восхищенные тени, забыв обо всем, внимают пению, пока страж не призывает их к порядку. Христиане, как и язычники, распространили власть музыки и на загробную жизнь. Музыка более всех искусств непосредственно влияет на душу. Другие искусства вызывают те или иные мысли; но музыка обращается к самым глубинным истокам бытия и может перевернуть весь наш внутренний мир. То, что мы называем Божьей благодатью, мгновенно преобразующей сердце, можно, выражаясь земным языком, отнести к могучей силе мелодии; среди прочих предчувствий потусторонней жизни те, что рождаются музыкой, менее всего заслуживают пренебрежения.
Даже веселье, которое так умеет возбуждать музыка буффонного типа, не напоминает вульгарного веселья, ничего не говорящего воображению. В самой радости, какую дарит эта музыка, есть нечто поэтическое, располагающее к приятным мечтаниям, чего никогда не могут доставить шутки, выраженные словом. Наслаждение, доставляемое музыкой, столь непродолжительно, сознание, что оно скоро кончится, так неотступно, что к веселости, вызываемой ею, невольно примешивается грустное чувство; однако музыка дает отраду, даже когда она выражает страдание. Когда мы внимаем ей, сердце бьется учащеннее; удовольствие, которое рождается равномерностью звуков, напоминая о быстротечности жизни, вызывает желание полней ею насладиться. Нас уже не томит душевная пустота, нас не гнетет царящая вокруг тишина, мы испытываем полноту жизни, кровь быстрее струится в жилах, мы чувствуем прилив новых кипучих сил, нам не страшны препятствия на нашем пути.
Музыка словно умножает наши духовные силы; слушая ее, мы чувствуем себя способными на благородный поступок. Под ее звуки люди идут с энтузиазмом на смерть; к счастью, музыка не в состоянии выразить ни единого низкого чувства, ничего лживого и фальшивого. Даже горе, выраженное языком музыки, лишено боли, щемящей тоски, раздражения. Музыка ласково снимает бремя с души у того, кто умеет глубоко и серьезно чувствовать, то бремя, которое словно слилось с существом человека, — столь оно привычно ему, и, когда мы слышим чистые пленительные звуки, нам кажется, что мы вот-вот постигнем загадку Божества и проникнем в тайны бытия. Никакое слово не может выразить это душевное состояние, ибо слова медленно следуют за первоначальными впечатлениями, подобно переводчикам, которые тщатся воспроизвести в прозе творения поэтов. О действии музыки может отчасти дать понятие только взгляд любимого, взгляд, который так долго покоится на нас, постепенно проникая в наше сердце, что под конец приходится потупить взор, ибо мы не в силах вынести подобного счастья: так луч иной жизни испепелил бы смертное существо, если бы оно дерзнуло поглядеть на него в упор.
Изумительное слияние двух голосов в дуэте великого композитора производит столь сладостное впечатление, что оно не может долго длиться без муки: это чрезмерное блаженство для человека, и душа его трепещет в унисон этим звукам, подобно хрупкому инструменту, готовому разбиться при полной гармонии. Пока продолжалась первая часть концерта, Освальд упорно держался вдали от Коринны; но когда зазвучал дуэт, исполняемый почти вполголоса под аккомпанемент духовых инструментов, еще более чистых, чем голоса певцов, Коринна закрыла лицо платком, всецело отдавшись своему волнению: она плакала, не ощущая страдания, любила, не испытывая опасений. Образ Освальда, несомненно, присутствовал в ее сердце; но благородный восторг, охвативший ее, озарил этот образ; сбивчивые мысли толпой ворвались в ее душу, и надобно было сдержать их натиск, чтобы они прояснились. Говорят, что некий пророк в один миг успел побывать в семи небесных сферах; тот, кто способен постигнуть, сколько может вместить в себе одна минута, наверное, слушал прекрасную музыку подле любимого существа. Освальд ощутил на себе ее власть, и постепенно его недовольство рассеялось. Умиление Коринны объясняло все, оправдывало все; он потихоньку приблизился к ней, и в самый чарующий момент этой небесной музыки она почувствовала у себя за спиной его дыхание. Это было уже слишком; самая патетическая трагедия не могла бы так потрясти Коринну, как это интимное ощущение близости с тем, с кем она вместе переживала глубокое волнение, которое каждую минуту, с каждым новым звуком все больше овладевало ими. Слова, которые поют, ничего не значат в подобных случаях; едва лишь слышатся какие-то упоминания о любви и смерти; но сама неясность музыки лучше всего отвечает движениям души, и каждый узнает в этой мелодии, как в ясном и тихом ночном светиле, то, что ему дороже всего на свете.
— Выйдем отсюда, — сказала Коринна лорду Нельвилю, — мне кажется, что я сейчас упаду в обморок!
— Что с вами? — с беспокойством спросил Освальд. — Вы побледнели, идемте на воздух, идемте вместе со мной!
И они вышли вдвоем. Освальд повел Коринну, и, опираясь на его руку, она чувствовала, как к ней возвращаются силы. Они вышли на балкон.
— Дорогой Освальд, — с живым волнением сказала своему другу Коринна, — я вас покину на неделю.
— Что вы говорите? — прервал он ее.
— Каждый год, — продолжала она, — перед Страстной неделей я провожу некоторое время в монастыре, чтобы подготовиться к празднику Пасхи.
Освальд не воспротивился этому намерению; он знал, что в эти дни большинство римских дам соблюдают самые строгие церковные обряды, хотя и не слишком серьезно помышляют о религии в другое время года; но тут он вспомнил, что Коринна исповедует другую религию и они не смогут молиться вместе.
— О, почему мы с вами не одной веры? — вскричал он. — Почему у нас не одна родина?
И он умолк, произнеся эти слова.
— Разве наши души и наши мысли не имеют одну родину? — спросила Коринна.
— Это правда, — ответил Освальд, — и все же меня так тяготит все, что разделяет нас.
И при мысли о предстоящей недельной разлуке с Коринной у него так больно сжалось сердце, что, когда к ней присоединились ее друзья, он за весь вечер не вымолвил ни одного слова.
Глава третья
На другой день, обеспокоенный тем, что ему сказала Коринна, Освальд рано утром явился к ней. К нему вышла горничная и передала записку, в которой ее госпожа извещала его, что утром она удалилась в монастырь, как предупреждала его, и что они увидятся лишь в Страстную пятницу. Она признавалась ему, что у нее не хватило духу накануне сообщить ему о своем столь близком отъезде. Освальд был поражен неожиданным ударом. Дом, где он всегда видел Коринну, теперь стал пустынным и производил на него гнетущее впечатление. Он видел арфу, книги, рисунки — все, что обычно окружало ее, но самой ее здесь не было. Его пронизала мучительная дрожь: он вспомнил комнату своего отца и был вынужден сесть, не в силах стоять на ногах.
— А ведь возможно, — вскричал он, — что я узнаю когда-нибудь также внезапно о ее кончине! Живой ум, горячее сердце, черты, сияющие молодостью, — все это может поразить удар молнии, и могила юного создания будет столь же немою, как могила старца. Ах, как призрачно счастье! Это лишь мгновение, похищенное у неумолимого времени, всегда стерегущего свою жертву! Коринна, Коринна! вам не надо было покидать меня; ваше обаяние отвлекало меня от моих дум; в моем уме все смирялось в минуты, которые я проводил подле вас, ослепленный счастьем; и вот я один, я опять стал самим собой, и все мои раны откроются вновь.