Горькие воды - Геннадий Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только у нас с Васюковым, холостяков, по рюкзаку и по портфелю. Словно предчувствуя, что отныне придется вести кочевую жизнь, я оставил свои вещи частью еще в Рыбинске, частью тут, в своей комнате: в дороге и иголка груз. Васюков придерживается того же взгляда. В углу расстилаю пальто, Васюков полушубок, ложимся и наблюдаем организующуюся жизнь. Люди устраивают ложа из чемоданов и мешков, гремят кастрюльками и чайниками, располагаются ужинать. Васюков вздыхает:
— И ты хочешь, чтобы они защищали Москву, Россию? Они бебехи свои спасают, вон, смотри, ванночки, ночные горшки в Сибирь везут. Э, да что там говорить. Давай-ка лучше выпьем под икорку и дело с концом, — и он достает из портфеля водку.
Прощанье с МосквойДва дня прожили в подвале, в удручающей атмосфере шкурного бегства. Только единицы, как инженер Блинов, бежали, понуждаемые стихийным патриотическим чувством, потому, что не могли видеть немцев в сердце своей родины; другие единицы, из того же патриотического чувства, считали, что их долг — помогать родине защищаться, не смотря ни на что. Еще немногие ехали по понуждению и по прямому принуждению. Остальные, большинство, члены партии и беспартийные, почему-либо боявшиеся, что с приходом немцев им не поздоровится, бежали только из страха за свою шкуру. Никто из этого большинства не думал о деле, о том, чтобы помочь обороне страны, никто не готовился работать для этого на, новом месте, — думали только об одном: как бы поскорее уехать из Москвы, спастись самим и — спасти побольше своего имущества. Горюнов и другие ездили домой, привезли еще и еще чемоданы — подвал превратился в склад барахла. Дома, на случай возвращения, они оформляли «бронь» на квартиры — этим все их заботы ограничились, это было им дороже и Москвы, и России. В эти дни еще раз с вопиющей очевидностью обнаружилось не только животное, лишенное всего высокого, человеческого, но и мелко-обывательское, подленькое существо главной опоры большевизма.
Мы коротали время с Васюковым. Он не притворялся и был самим собой. Наши вылазки из подвала в город превратились уже в «поездки в Москву»: казалось, что мы уже покинули её и ходим по её улицам, как посторонние зрители.
Паника в городе прекратилась, растерянность заметно уменьшилась. Исчезли с улиц отдельные люди и группы, словно со стороны присматривавшиеся к суматохе и, казалось, только ждавшие случая, чтобы схватить оглоблю или лом и крушить, что подвернется под руку. Заводы, фабрики еще не работали, только некоторые кое-как принимались за дело и рабочие также не хотели ехать из Москвы, но днем на улицах их уже не было видно. Прекратились разгромы магазинов и складов, беспорядочное бегство директоров. Кульминационный пункт паники был пройден. Чувствовалось, что не порвалась какая-то последняя нить: народная стихия, взволновавшись, не выхлестнула из берегов и теперь постепенно успокаивалась. Власть воспользовалась этим, ее присутствие начинало ощущаться уже явно: на улицах появились запропастившиеся было милиционеры, хотя военных по прежнему встречалось мало. На Казанский вокзал опять приезжал Молотов и лично «ликвидировал пробки», нервная бестолочь эвакуации продолжалась, но волна панического драпа схлынула и бегство принимало более организованный характер.
Угроза продолжала висеть над Москвой. Слухи распространялись одни нелепее другого: немцы заняли Подольск, немцы в Филях, но и без слухов было понятно, что положение остается катастрофическим. Прибывали новые, свежие, не бывшие в боях части, их немедленно отправляли на фронт, но еще никто не мог поручиться, что они не рассеются также, как и кадровые части до них. Москва стояла строгая, нахмуренная, молчаливая…
Вечером выходим на чуть освещенный перрон Казанского вокзала. Эшелон из пассажирских вагонов дальнего следования. Впереди вагон какой-то академии, дальше вагоны Наркомата речного транспорта, позади нас не то театральное общество, не то тимирязевцы, — Ноев ковчег, столпотворение, ералаш. В купе по восемь человек, но багажа столько, что невозможно ни пройти, ни сесть. В тамбурах нагромождены ящики, ванночки, какие-то ведерные кастрюли, представляющие, очевидно, ценность, с которой расстаться выше сил, — проходя мимо Васюков со злостью бьет по кастрюлям здоровой ногой.
Примащиваемся с ним на боковых местах — нам просторно. Но нас сверху, с боков, снизу баррикадируют узлами, чемоданами — не продохнешь. Васюков; отборно кроет соседей, тоже кроющих друг друга почем зря.
— Погоди, тронемся, выпью, я им все эти постройки разнесу, — обещает Васюков. — Буржуи красные…
Трогаемся ночью. Промелькнули затененные огоньки стрелок, въезжаем в темь, снова чернильно-непроглядную. Пытаясь что-нибудь разглядеть в ней, думаю, что вот такой сплошной чернотой будут у меня когда-нибудь окрашены воспоминания о последних днях в Москве. С того часа, как сошел я с парохода и пошел в Савелово, держа путь на Москву, все ночи были непроглядно-черны, а дни темны тревогой и безнадежностью.
Поезд идет медленно, будто пробираясь в темноте с трудом. Проплывают мимо еще огоньки стрелок, на Товарной или Окружной, и опять кромешная тьма. Вдруг останавливаемся и долго стоим, прислушиваемся. Кажется, прислушивается весь поезд, даже вагоны, и паровоз, наверное, тревожно слушает, вытянув к небу тонкое ухо трубы. Слышно дыхание притихших рядом соседей, а его покрывает тоскливое жужжание вьющегося где-то в черноте самолета: жжу-жжу-жжу.
Жужжание умолкает, ползем дальше. Впереди колышатся красные огоньки. Подъезжаем ближе — неподалеку в поле горят десятки крошечных костров. Ярко-красное пламя хвостато мотается по ветру, вытягивается к верху, стелется по земле. Откуда тут костры? Немецкий самолет только-что сбросил по ошибке в пустое поле зажигательные бомбы? Поезд проходит мимо, а я тянусь, смотрю в окно: танцующие в чёрной тьме огоньки кажутся таинственными жертвенниками, зажженными неведомо кем и неведомо кому. Не оставленной ли нами Москве, ожидающей неизвестной участи?
— Не журись, куме, — негромко говорит Васюков. В его голосе нет обычного балаганного тона. — Слезами, как говорится, не поможешь. Эх, Москва, да, что ж, Москва… Выпьем-ка за её здоровье, дело будет лучше…
В осторожно погромыхивающем поезде, везущем нас сквозь тьму от покинутой Москвы на восток, по притаившейся, чего-то ждущей и на что-то надеющейся исстрадавшейся стране» мы пьем с Васюковым жгучую московскую водку, заливая несмягчаемую горечь в груди, и закусываем драгоценной икрой, черпая её ложкой, как кашу…
Примечания
1
В этих очерках нет ничего нового. Но время вырабатывает штампы и пережитое часто приобретает не только застывший, но и искаженный вид. Поэтому не мешает иногда вспомнить недавнее прошлое, — а оно во многом остается и настоящим, — в жизни, в движении. Этой задаче и подчинены очерки, которые, вероятно, лучше было бы назвать «заметками»: они написаны и в очерковом и в публицистическом жанрах и я не стремился придать им форму художественных очерков.
2
Блат — слово из воровского жаргона, прочно вошедшее в советский обиход. Здесь в смысле «протекция», «знакомство».
3
«Молевой сплав» — сплав одиночными, не связанными в плоты, бревнами.
4
Тогда 1/4 литра водки сшила 3 рубля 16 копеек.
5
По закону от 7. 8. 32 года, за, «расхищение социалистической собственности» каравшему десятью годами и даже смертной казнью кражи на производстве, в колхозах и т. п. По этому закону осуждали крестьян за срезывание колосьев на колхозных поляк или за сбор колосьев с уже сжатых и убранных полей; рабочих за кражу куска мыла, кожи и т. п. на заводах.
6
Отдел социального обеспечения.
7
Дело происходило до 1940 года, до введения закона о прогулах и опозданиях.
8
ИТР — «инженерно-технические работники»; МОП — «младший обслуживающий персонал».
9
Учебные самолеты «У-2».