После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У каждого времени свои запреты и свои открытия, каждое время позволяет утешать себя далеко не всякому, даже и великому артисту, потому что в артисте оно обязательно должно обнаружить не только самое себя, но и свое открытие, собственную изобретательность открывателя.
Слушатели, зрители, читатели — всегда собственники, перед ними может явиться только то, о чем они захотят сказать «мое!» и «мое открытие!», потому что они слишком часто не находят иных путей к совершению собственных открытий, а кто же согласится прожить жизнь, не открыв в ней ничего? Кто же не хочет приобрести открытие, эту собственность, без отцов и без Ньютонов нажитую?!
После приобретения «Буровой канторы» Корнилов стал весьма и весьма понимать толк в собственности, поэтому сейчас он понял и эгоизм слушателей, зрителей, читателей, а то, бывало когда-то, сколько он посещал санкт-петербургских и московских концертов и спектаклей, сколько вернисажей, а вот поди ж ты не понимал до конца причин, которые его в театры и на вернисажи влекли!
Нынче понял.
Понял, как современные, середины двадцатых лет, собственники стали бы слушать контральто Елизавету Митрохину: «Ах, какая техника «перелома» в голосе при переходе от грудного регистра к среднему!» — «Ах, какая деятельность диафрагмы в создании «закрытого» звука!» — «Ах, какие «примарные тона», столь свойственные не подвергшемуся обработке голосу!» Но все эти «ах!» — дело все-таки второстепенное. «Крой, выдвиженка!» и «Знай наших!» — вот что было бы самым главным для подавляющего большинства публики. «Крой, затыкай за пояс бывших императорских, бывших академических, прочих бывших! » — вот где крылся бы настоящий энтузиазм. И настоящее открытие!
А Корнилов?
Если бы он видел Елизавету Митрохину из концертного зала?
Он открыл бы новую Еву.
Новую, а в то же самое время ту самую, которая, пошалив с Адамом, открыла начало роду человеческому.
Та Ева была изначальна, и эта тоже, та не умела размышлять о результатах и последствиях своих поступков, и эта тоже, та не знала, что такое театр и сцена, и эта тоже, та не знала своего назначения, и эта тоже...
Мифы только совершают и никогда не думают, что за свершениями последует, мифы живут самой естественной жизнью, ничуть не подозревая, что они великие актеры.
Да разве та Ева, если бы догадывалась, что она возведена на сцену что на нее будут смотреть миллионы зрителей в течение веков и тысячелетий, разве бы она позволила себе соблазнить Адама?
И только не зная ничего, она стала первой на свете актрисой и передала биологичность человечества женщине, обязала женщин после себя быть ее копиями, заставила их из кожи лезть, подражая ей,— какая женщина не хочет быть первой? Хотя бы изобразить первую? Повторить открытие Евы?
Женщины неизменно настраивали Корнилова на фантастичность, на аллегории, без которых они стали бы более чем прозаическими существами...
Так было с бестужевкой Милочкой, первой его Евой, которая чаще всего по субботам являлась, бывало, к нему в двухкомнатную, такую уютную и философски многозначительную квартирку на 5-й линии Васильевского острова, так было и в городе Ауле, в каморке на улице Локтевской, № 137, так было бы, если бы он откликнулся Леночке Феодосьевой, но он не откликнулся, подозревая, что в ней, несмотря на цветущий возраст, все еще не созрела Ева, и так было всегда — он смотрел на женщину и догадывался, сформировавшаяся это Ева или нет, или недоразвитая, достойная это копия или одно только недоразумение?
Ева-Елизавета создавала перед Корниловым свой рисунок неумело, но первозданно, вне текущих обстоятельств и обстановки: театр так театр, пещера так пещера, ей было все равно, она не болела выбором, а ее мускулатура еще не была точно приспособлена к каким-то определенным условиям существования, она не подозревала, что Корнилов — это Адам, хотя и очень заметно испорченный цивилизацией.
Итак, они были из разных времен, не могли друг другу соответствовать, но несоответствие тоже бывает — бывает! — увлекательным, а кроме того, Ева-Елизавета пока что все-таки действовала на Корнилова только в том смысле, что под ее влиянием он становился чуть-чуть другим. Чуть-чуть другим мужчиной.
И даже знал, каким другим.
Во-первых, у него изменилось представление о той, истинно первой Еве: вовсе не в райских садах она существовала, а в трудных природно-климатических условиях, и ее мускулатура вот как была ей повседневно необходима; затем он и в женщинах-современницах стал по-другому различать ту, первую Еву, так что в другом свете представились ему нынче бестужевка Милочка, святая Евгения и Леночка Феодосьева. Во всех них, оказывается, слишком уж мало было первозданности. Более того, Корнилов чувствовал, что и в тех, будущих Евах, которые ему когда-нибудь встретятся, он тоже будет теперь острее замечать отсутствие первозданности, и, наконец, только после того, как ему встретилась Ева-Елизавета, он понял, что значило первое прикосновение первой Евы к первому Адаму... Первое, ни от кого не слыханное, нигде не прочитанное, ни на одном примере во всем живом мире не виданное. Вот это было открытие так открытие, гений так гений — куда там Ньютон или Коперник! В конце-то концов, не все ли равно, вертится Земля вокруг собственной оси и вокруг Солнца или не вертится, если на этой земле Адам и Ева уже совершили свое открытие?!
В конце-то концов, что сказки Канта и Гегеля в сравнении со сказкой об Адаме и Еве? Вот это сказка так сказка! Живительная! Единственная. Не было больше таких сказок, нет и не будет во веки веков — исчерпан материал, уж это точно!
Ну что мог почерпнуть Корнилов из наук и литератур, из натурфилософии, даже из опыта тех дней, когда он был причастен к богу и, слушая священноучителя на уроках закона божия, думал: «Это обо мне!»? Чем ему могли помочь все его прошлые и разные существования в тот момент, когда Евгения Владимировна Ковалевская, в жизнь которой он так грубо ворвался, шепотом, отворачивая лицо, открыла ему, что она девушка?!
Кроме сказки об Адаме и Еве, кроме их открытия, ни от кого и ни от чего другого не могло исходить тогда, в тот поразительный миг, никакой помощи, никакого прозрения, никакого импульса!
Поэтому и нынче взгляд иной и даже какое-то физическое ощущение иное появилось у него при воспоминаниях и мыслях о Евгении Владимировне, что-то нашло свои места, свои не то чтобы объяснения, а свою простоту.
Вот, скажем, все его Евы, а Евгения Владимировна особенно, обязательно и даже чрезмерно настойчиво хотела думать вместе с ним, его мыслями, хотела, чтобы мысли высказывались им для нее связно, логически, чтобы она была участницей его логики и его чувства, венцом, заключительным этапом и резюме его разума.
Ну, а подлинной-то Еве разве до этого было когда-нибудь дело? До логики и венцов? До резюме?
Ну, пришла к нему какая-то мысль, запросилась в слово для Евы, тогда он выскажется с воодушевлением, чуть ли не по всем правилам ораторского искусства, а не пришла, так это еще прекраснее! Из одной мысли — одна фраза, из другой фразы — одно слово, из одного слова — один только вздох — вот она, та необходимая свобода и свобода слова, та самая, которую он ищет в общении с Евой.
Ну разве моржно сказать Еве, что ты бог?! Как только ты об этом скажешь, так и перестанешь им быть! Богом человеку можно быть, но только одному, а в любом обществе, хотя бы и в обществе самой прекрасной Евы, уже нельзя. И Ева, которая этого не понимает, она кто? Безобразница, ублюдочная Ева, вот кто!
И он что нынче подозревал: когда Елизавета стала бы для него Евой, уж, кто-кто, а она-то не потребовала бы от него ни логик, ни откровений, ни резюме... Тем самым она подавала пример всем еще неизвестным Евам, которые могли когда-нибудь встретиться Корнилову. Тем самым она делала его другим мужчиной.
Ну, берегитесь, еще неизвестные Евы! Берегитесь этого другого!
Берегитесь, тем более, что сколько бы Корнилов ни жил, сколько бы ни пережил, какими бы мыслями ни думал, юными или старческими, он ведь все равно никогда не чувствовал и даже не понимал до сих пор своего возраста!
И чтобы не продолжать этих, бог знает каких, черт знает каких размышлений, Корнилов махнул на самого себя рукой и спросил Портнягина:
— А что, Портнягин? А мог бы ты бросить какой-нибудь камень в нашу скважину? Со скуки?
Вся буровая партия в это время бездельничала, изнывала, кто как мог, так и убивал время, тихо было кругом, тоскливо у всех на душе, у одного только Корнилова благодаря его размышлениям об Адаме и Еве явился какой-то просвет, душевное занятие явилось. Ну, и еще мастер Иван Ипполитович был занят делом: ловил, ловил, ловил, как бы добиваясь того, чтобы умереть за этим занятием.
Портнягин, он лежал на спине, быстро, будто давно ждал этого вопроса, перевернулся со спины на живот и громко ответил:
— Со скуки, хозяин, все можно сделать. Все!