Одинокий колдун - Юрий Ищенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он незатейливо и наивно радовался, что та девочка, которая одна в его детстве не враждовала, не помогала Ханне третировать его, а совсем наоборот — слушала и играла с ним, — та девочка теперь стала взрослой, он ее нашел, он ей помогает и ухаживает, может смотреть на нее и (с этого дня) слышать ее речи. Раньше он слышал стоны, крики и вопли в бреду.
Но она считала его врагом. Может быть (пока он не мог заставить себя всерьез думать о таком, но интуиция брала верх и начинала выпихивать на поверхность все опасения) она тоже была тогда на спектакле, где погибла Фелиция; или подсылала чокнутую тетку и утопленника ночью на замерзшей Неве; она открыто говорит, что является его врагом, — и надо бы опасаться, надо быть настороже, надо не дать ей, пока не перевоспитается и не поймет, что к чему, сотворить что-нибудь злое и страшное...
Он ушел домой с работы намного раньше обычного, потому как беспокойство усиливалось с каждой минутой. Поднявшись на третий этаж, достав ключи, чтобы отомкнуть замки на двери, расслышал сквозь хлипкие доски какую-то возню. Замер, приник ухом к щелям.
Малгожата-Резина тащилась на четвереньках к телефону, покоящемуся на полочке в коридоре. Он разобрал, как мучительно, с шепотными ругательствами «пся крев» и «ото курва» она по стене выпрямилась, сняла трубку и начала набирать номер.
— Алло, Молчанка? Это я, Резина, да, жива. Думали, подохла, конечно? А я тут удивляюсь, что не выручаете. Хороши сестрички. Я у него. Ничего такого, сама в толк не возьму, зачем выжидает. Даже вроде как лечил меня. Ничего не знаю, и не выдумывай, я такая же, и его ненавижу. Если бы заклятье или порча, я бы почувствовала. Убить? Я лишь ползком передвигаюсь, вот приезжай и убей его. Самое паршивое, я почти не представляю, где нахожусь. Точно, что Васильевский, точно, что река рядом, чайки галдят... Думаю, где-то в начале, сейчас посмотрю, что из окон видно, тогда и поймем...
Он пинком выбил дверь, ворвался внутрь и отшвырнул ее от телефона. Малгожата ничком свалилась на коврик в коридоре; моталась на скрученном проводе брошенная трубка. Она заплакала от испуга.
— Давай, давай, убей меня, — завизжала противным голосом.
Егор положил трубку на аппарат, подумав, перерезал провод.
— Эх, ты... — сказал с горечью девушке. — Ну, ползи, что ли, в кровать...
— Есть хочу, — буркнула, не трогаясь с места, девушка. — Слышишь? Неси пожрать.
Егор принес из кухни в комнату, куда она добралась самостоятельно, тарелку с пачкой творога, булочкой и стакан кефира; диетический ассортимент отвечал его представлению о слабости ее желудка. Малгожата съела все подчистую, словно дразня его, чавкала и гримасничала. Он ушел на кухню, чтобы самому пообедать. Расслышал сдавленное бульканье, вернулся посмотреть. Ее вытошнило на пол.
— Отраву подсунул, — не очень уверенно решила она.
— Не болтай ерунды, — поморщился он.
— В животе больно. Зачем меня мучаешь? — уже тише, жалобно сказала Малгожата.
— Я думал, тебе легкая пища нужна.
— Мясца бы, — вдруг выговорила девушка. — Парного, теплого...
— Есть одна сарделька, импортная, — вспомнил Егор. — Я сварю.
— Давай сырую, нет мочи ждать.
Дал он сардельку. Малгожата съела ее вместе с грубой шкуркой. Напоследок мрачно констатировала:
— Гадостный вкус. Из бумаги, наверно.
— Попить принесу, — Егор спешил выйти, не желая видеть, если ее снова затошнит.
На кухне он снял с полки банку с темным, вишневого оттенка отваром. На днях он нашел под изувеченным тополем любопытный корешок. Дерево стояло возле стройплощадки, и экскаватор ковшом обнажил копну корней. Там же торчал отдельно скрюченный, черный, неожиданно сухой и твердый корешок. Егор выдрал его из рыхлой глины, пощупал, поскреб ногтем и взял домой. По его понятию, «старушечий корень» (так сам назвал) был очень сильным снотворным.
Ему надо было спешить на встречу с младшим братом, а оставлять столь активную пациентку без присмотра никак теперь не решался. Решил усыпить на время своего отсутствия.
Девушка безбоязненно выпила чашку корневого отвара, удовлетворенно поцокала языком:
— Сладенький. Из чего это? Знакомое, вроде как моя мамаша такой же хлебала, или кажется...
— Для желудка, — неумело, краснея, соврал Егор. — А то он у тебя никак не оклемается.
— Врешь, поди, — все медленнее моргая, зевнув, протянула она. — Я ведь узнала корень этот, его у нас старушечьим называют... Усыпить решил, да, может, оно и верно... Меньше забот и мне.
Егор стоял в коридоре и смотрел, как она засыпает. На всякий случай отрезал и трубку от телефона, запрятал в хлам шкафчика над ванной. Оделся, вышел из квартиры, запер дверь на три замка, укрепил гвоздями дверной косяк (выбитый им же, когда вломился, прерывая разговор Малгожаты). Попытался сбацать что-то вроде заговора, чтобы она не могла выйти, смутился, сам ощущая, что занимается малопонятной ерундистикой. И побежал прочь, из подъезда на школьный двор, со двора переулочком на набережную, а там вскочил в подошедший десятый троллейбус и поехал в город.
3. Невероятные ценности младшего братаВ квартире на Литейном было скучно и муторно. Дрожали стекла и тряслись мелко стены, потому что на проспекте вечером во множестве носились туда-сюда большегрузные грузовики и дальнорейсовые рефрижераторы. Димка заперся в своей комнате, чтобы оградить себя от отца. Отец, месяц назад вернувшийся из командировок, как выяснилось по звонкам и визитам из его института, вовсе там не работал последние два месяца, а сидел и пил в одной убогой гостинице, в маленьком подмосковном городе Рузе, — растрачивая деньги института. Он приехал в феврале, сильно опустившийся, постаревший лет на десять, и законченный алкоголик. Его уволили, судить не стали из былого уважения. Теперь Гаврила Степанович пил дома, а Димка все не мог решиться и написать тетке, сестре отца, в деревню, — потому что тетку терпеть не мог, еще с похорон матери, когда она тут раскомандовалась. Отца она могла запросто отправить в ЛТП (тюрьму для алкоголиков), а сама с яростью и садизмом примется за его, Димкино, воспитание.
Димке только что исполнилось пятнадцать лет, недавно его приняли в комсомольцы (троечников в классе принимали последними); на дворе пучилась снегом и сыростью весна 88-го, и люди поговаривали, что нынче быть коммунистами и комсомольцами не очень-то прибыльно и совсем уже не почетно. Перестройка распростерла свои газетно-мегафонные крылья на всю ширину СССР. По телевизору и в журналах все чаще говорили потрясающие вещи: будто дедушка Ленин мастерил свой переворот на немецкие марки, а другой дедушка, Александр Исаевич, автор толстенной книги «Архипелаг ГУЛАГ», писал и говорил о лагерях, расстрелах и голоде чистую правду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});