Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава XL
Когда Эрнест вернулся и прокрался в дом через заднюю дверь, он услышал, как отец самым суровым тоном осведомлялся, не вернулся ли уже мастер Эрнест. Он почувствовал себя так, как, должно быть, чувствовал Мальчик-с-пальчик, когда из очага, в котором прятался, услышал, как великан спрашивает свою жену, кого из детишек она нынче за ужином скушала. Проявив немалое мужество и, как показали последующие события, столь же немалое благоразумие, он взял быка за рога и объявился, сказав при этом, что только теперь вернулся с прогулки, где его постигло ужасное несчастье. Мало-помалу он поведал свою историю, и хотя Теобальд побушевал немного насчёт его «немыслимой глупости и беспечности», дело сошло ему с рук легче, чем он ожидал. Теобальд с Кристиной и вправду склонялись было к тому, чтобы связать его отсутствие на ужине с отсылкой Эллен, но, находя, как сказал Теобальд, совершенно очевидным — у Теобальда всегда всё было совершенно очевидно, — что Эрнест не был дома всё утро и потому не мог знать о случившемся, они на сей раз сочли его по данному делу невиновным без занесения в досье. Может быть, Теобальд пребывал в хорошем настроении; он мог утром прочесть в своей газете, что его ценные бумаги выросли в цене; могло быть двадцать разных причин, но так или иначе, Теобальд свирепствовал меньше, чем ожидал Эрнест, и даже, видя, как мальчик измотан, и веря, что он серьёзно опечален потерей часов, прописал ему после ужина рюмку вина, от которой, как это ни странно, Эрнест не расклеился, а просто стал смотреть на вещи более оптимистично, чем обычно.
Вечером он молился, в придачу к своим обычным молитвам, о том, чтобы его не разоблачили, и чтобы у Эллен всё обошлось; но на душе у него было тревожно. Нечистая совесть услужливо подсказывала десятки прорех в его версии, через которые ещё и теперь легко могла просочиться правда. На другой день, и ещё потом много дней он улепетывал, когда за ним никто не гнался, и трепетал всякий раз, когда звал его отцовский голос. У него и без того было предостаточно проблем, так что эти новые он выносил уже с трудом, и сколько бы ни старался выглядеть беззаботным, но даже мать заметила, что его что-то гложет. И тогда к ней вернулась мысль о том, что, может быть, её сын, в конце концов, не так уж и невинен в деле Эллен, — а это было так захватывающе интересно, что она почувствовала себя просто обязанной докопаться до истины во что бы то ни стало.
— Поди сюда, мой бедный, мой бледный, мой заспанный мальчик, — сказала она ему как-то раз своим сладчайшим тоном, — иди, сядем рядом, посидим тихонько, поговорим по душам, хорошо?
Мальчик уныло приблизился к дивану. Всякий раз, когда матери хотелось «поговорить по душам», она всегда избирала плацдармом для своей наступательной операции именно диван. Так поступают все матери; диван для них то же, что столовая для отцов. В данном случае диван был особенно хорош для стратегических целей, ибо это был старомодный диван, с высокой спинкой, с матрасом, подушками и валиками. Загнанный в один из его глубоких углов оказывался, как в кресле дантиста, без особых надежд легко оттуда выбраться. Здесь ей было удобно дёрнуть его или толкнуть, буде таковое понадобится, а если окажется уместным заплакать, она могла зарыть лицо в диванную подушку и отдаться невыносимому горю, что всегда действовало безотказно. Её обычное место, в кресле справа от камина, для её излюбленных манёвров не очень-то подходило, и сын хорошо понял по её тону, что разговор предстоит именно диванный, так что безропотно, как овечка, занял своё место, как только она, ещё только на пути к дивану, начала говорить.
— Милый мой малыш, — начала она, взяв его руку и сжав в своей, — обещай мне, что никогда не станешь бояться нашего дорогого папы и меня; обещай, милый, если ты меня любишь, обещай сейчас же, — и она целовала его, и целовала, и гладила по волосам. Другой же рукой она всё сжимала его руку; она взяла его в тиски и отпускать не собиралась.
Мальчуган повесил голову и пообещал. А что ему ещё оставалось?
— Ты знаешь, милый, дорогой Эрнест, что нет никого, кто любил бы тебя так, как мы с папой, кто так заботился бы о твоём благе, кто так стремился бы вникнуть в твои маленькие радости и горести; но, мой родной мальчик, мне порой больно думать, что у тебя нет к нам такой совершенной любви и доверия, как положено. Ты прекрасно знаешь, дорогой мой, что это в такой же мере наша радость, в какой и наш долг — наблюдать за развитием в тебе нравственной и духовной природы, но, увы! ты не позволяешь нам видеть твою нравственную и духовную природу. Порой мы чуть ли не склонны сомневаться, есть ли у тебя вообще нравственная и духовная природа. Дорогой мой, о твоей внутренней жизни мы не знаем ничего, кроме тех крох, что подбираем вопреки твоей воле из тех мелочей, которые вылетают из твоих уст раньше, чем ты осознаёшь, что сказал.
Мальчик вздрогнул. Его бросило в жар. Конечно, он должен быть крайне осторожным, но как ни старайся, а всё равно порой забываешь роль и невольно себя выдаёшь. Мать заметила, как он вздрогнул, и порадовалась нанесённому противнику урону. Будь она не так уверена в победе, ей бы стоило отказать себе в удовольствии, говоря образно, потрогать пальчиками глазки на улиткиных рожках, чтобы порадоваться тому, как она спрячет их, — но ведь он прижат в угол дивана, она держит его за руку, а это значит, что противник практически уже сдался на милость победителя, и она может вить из него веревки.
— Папа не ощущает, — продолжала она, — с твоей стороны такой совершенной и искренней любви, которая позволяла бы тебе ничего от него не скрывать и рассказывать ему обо всём свободно и без страха, как самому близкому другу на свете, чья любовь уступает только любви Отца Небесного. Любовь совершенная, как мы знаем, не ведает страха; твой отец, дорогой мой, любит тебя совершенной любовью, но не чувствует, чтобы и ты в ответ любил его совершенной любовью. Если ты его боишься, то это потому, что ты не любишь его так, как он того заслуживает, и я знаю, что его ранит в самое сердце мысль о том, что он заслужил у тебя гораздо более глубокую и ничем не принуждаемую симпатию, чем та, что ты к нему проявляешь. О, Эрнест, Эрнест, не надо огорчать того, кто так добр и благороден душой, таким поведением, которое я не могу назвать иначе, как неблагодарностью.
Эрнест не выносил, когда мать говорила с ним таким манером, ибо всё ещё верил, что она его любит и что он любит её, и видит в ней друга — до известных пределов. Но теперь она уже преступала эти пределы; этот трюк с семейным доверием она проделывала с ним уже не раз и не два. Уже не раз и не два выпытывала у него всё, что желала знать, а потом навлекала на него всяческие неприятности, передавая всё Теобальду. Не раз и не два Эрнест пытался протестовать, объясняя матери, какими катастрофическими последствиями оборачивались для него подобные «разговоры по душам», но Кристина всякий раз возражала и доказывала самым неопровержимым образом, что в каждом данном случае она бывала совершенно права, и у него нет причин выказывать недовольство. Как правило, она призывала в свидетели свою совесть, не позволявшую ей молчать, и против этого возразить было нечего, ибо все мы должны следовать велениям совести. В своё время Эрнесту приходилось читать псалом о совести. Речь в нём шла примерно о том, что если не прислушиваться к голосу совести, то она умолкнет. «У моей мамы совесть никогда не умолкает, — сказал Эрнест одному своему приятелю в Рафборо. — Она вечно тараторит».
Если мальчик хоть раз в таком неуважительном тоне отзовётся о совести своей матери, это значит, что между ним и ею практически всё кончено. Теперь, под напором грубой силы привычки, дивана и нахлынувших на него ассоциаций, он снова подпал было под чары пения сирены настолько, что ему захотелось плыть в её сторону и броситься в её объятия, но нет: на него нахлынули также и другие ассоциации, и сокрушённые кости слишком многих невинно убиенных признаний белели вокруг материнского подола, исключая хотя бы малую возможность снова ей довериться. Итак, он опустил голову и сконфузился, но секрета не выдал.
— Я вижу, дорогой мой, — продолжала мать, — что либо я ошибаюсь и совесть твоя чиста, либо ты не желаешь облегчить её передо мною; но Эрнест, Эрнест, скажи мне, по крайней мере, вот что: нет ничего такого, в чём ты раскаиваешься, от чего ты чувствовал бы себя несчастным — из-за этой жалкой девчонки Эллен?
У Эрнеста все оборвалось внутри. «Я пропал», — сказал он себе. Он понятия не имел, к чему на самом деле вела мать, и полагал, что она заподозрила неладное в истории с часами; но он не отступил.
Не думаю, чтобы он был трусливее, чем большинство его ближних; просто он не знал, что все разумные существа становятся трусами, когда оказываются в безвыходном положении или ожидают, что с ними обойдутся круто. Полагаю даже, если захотеть докопаться до правды, то окажется, что сам святой Михаил изо всех сил старался улизнуть от своей знаменитой схватки с драконом[152]; притворялся, что не видит всевозможных пакостей со стороны чудовища; закрывал глаза на пожирание им невесть скольких сотен мужчин, женщин и детей, которых сам поклялся защищать; позволил себя публично оскорблять десятки раз, никак на то не реагируя; а в самом конце, когда даже и ангелу стало бы невтерпёж, он всё мялся и никак не мог назначить день и час сражения. Что же до самой схватки, то это было очень похоже на то трали-вали, которое завела миссис Оллеби вокруг молодого человека, женившегося в результате на её старшей дочери, пока через какое-то время вдруг — бац! — и вот лежит издыхающий дракон, а сам он жив и, можно сказать, невредим.