Ворчливая моя совесть - Борис Рахманин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, командир! Кто обидел?
Поставив ведро, Митя освободившейся рукой стал тереть мокрые глаза.
— Ладонь у меня после машинного отделения грязная была, масленая.
— Ну?
— Ну, полез я на спецпалубу и к белой переборке нечаянно прикоснулся… — он всхлипнул.
— Ну?
— Отпечаток остался, — всхлипнул он. — Капитан увидел… Кто сделал? А никто не сознается. — Митя опять всхлипнул. — Я говорю: товарищ капитан, сейчас смоем! Бугаевский, кричу, Гармаш, быстро — за горячей водой и тряпкой! А он: отставить! Всех практикантов сюда!
— Ну?
— Ну, вызвал я всех. Даже Катьку из камбуза. Велел он всем ладонь к отпечатку приложить. Ни у кого не сошлось. Тогда он мне велел. Я и приложил…
— Ну?
— Сошлось… — Взяв ведро, всхлипывая, Саранчин полез по крутой лестнице наверх, на спецпалубу.
Фомичев решил еще немного погулять, нагулять аппетит, и в поисках безветренного места вышел на самый что ни на есть ветер, на нос теплохода. Нахохлившись, съежившись, запахивая на груди раздувающийся плащ, сидел там на скамье человек с желтыми усами. Быстро что-то писал. Ветер вырывал из-под пера страничку блокнота, безжалостно ерошил волосы.
— Все пишете? — спросил Фомичев. — На карандаш берете? На промокашку? А что пишете?
Человек заулыбался.
— Хотите, прочту вам кусочек? — И прочел: — «Теплоход разворачивался. Открылось небо. Два зеленых берега, сходясь далеко впереди, создавали широкую панораму зубчатых лесов. Цвета начищенной бронзы закат просвечивал сквозь…»
— А дальше? — спросил Фомичев.
— Дальше я еще не написал, — развел руками Желтоусый и в доказательство показал пустые страницы.
Фомичев отправился к себе, улегся, подложив под голову руки, задумался. «Почему Заикин показал тогда пальцем совсем в другую сторону? Ведь Анатолий упал не там… Почему же?.. Ошибся Заикин? От волнения? Или… А может, это он… Он — Анатолия? — Фомичев сел на постели, вновь и вновь перебирая в памяти уже потускневшие подробности того давнего дня. — Неужели Заикин? Вынырнул откуда-то: «Там… Там!» — и темным, грязным пальцем показывает в противоположную сторону. Почему? Фомичев снова улегся, полежал с закрытыми глазами, снова вскочил, вытащил из-под столика рюкзак, достал письма. «Прочту!» Стал торопливо с пропусками, пробегать их, боясь, что не хватит духа. Чужие же письма!..
«…Я старался воспитать тебя человеком аккуратным, знающим, что почем. Знающим свои силы, свой потолок. Но я мало чего добился. Потому что ты всегда поступал и себе, и мне назло, боялся высоты, но лазил…»
Так, это. Фомичев уже читал. Дальше, дальше.
«…И твой внезапный отъезд из дому. Зачем? Разве, в конце концов, и живя в Тобольске, ты не мог бы найти свою судьбу? Здесь сейчас тоже все вверх дном перевернулось, а тебе же такого рода бедлам по душе. К тому же, живя дома, большую часть своего заработка ты мог бы откладывать. Может, тебе почему-то трудно со мной в одном доме жить? И этот вопрос можно было бы решить. Ну, хочешь, я вернусь на реку? Я же знаю, тебе не нравится, что я копаюсь после завода на грядках, что соседка называет меня «фермер». Но ведь если я вернусь на реку, с этим будет покончено. И ты почти не будешь меня видеть…»
Фомичев вздохнул, отложил прочитанное письмо на столик, взял другое. И это он тоже прочел с внутренним сопротивлением, торопливо, по диагонали.
«Вопросы, задаваемые тобой, — законные. Я это… Но мы по-разному это… Для тебя понятие «мать» связано… с тем, что это тебе неизвестно и гложет любопытство. А может, что-то больше, чем любопытство? И вот ты пристал, как говорят, с ножом к горлу: кто моя мать? А для меня… Толик, пойми, когда я ночью поправлял тебе маленькому одеяло, ты спросонок называл меня «мама». И я в самом деле не только отец тебе, но и мать. Почему… Но если ты так… В конце концов все выложу. Ничего такого… Случай. Жизнь. Сообщи мне, что… И я тут же все тебе…»
Фомичев положил на столик и это письмо. Ясно, все теперь ясно. Сын, разумеется, настоял. Отец ему все в очередном письме выложил. Именно это письмо Анатолий, вероятно, и пустил тогда по ветру. Разорвал и швырнул с буровой. Фомичеву душно вдруг стало в маленькой каюте. Он повертел металлическую ручку под столиком, стекло медленно опустилось, исчезло. Кто-то постучал в дверь.
— Войдите!
Дверь открылась, вместе с ударом сквозняка, пригнувшись, чтобы не задеть головой косяк, вошел капитан.
— День добрый! — сказал он, поспешив закрыть за собой дверь.
— Здравствуйте, — Фомичев бросил испуганный взгляд на письма. Что такое? Их не было… Он кинулся к окну. Трепыхалась занавеска. А письма? Так и есть — письма уже летели над рекой. В каком-то смысле Фомичев почувствовал облегчение. Капитан их не увидел, не догадался, что он эти письма прочел. Но… «Картошки не достал, письма не вручил…»
— Что? Улетело у вас что-то? — капитан тоже посмотрел в окно.
— Нет, нет!
— Если не ошибаюсь — Фомин ваша фамилия?
— Фомичев.
— Да, конечно. Извините, запамятовал. Мы ведь виделись тогда. На буровой. Помните?
«Я-то помню. Удивительно, что он помнит. Даже фамилию…»
— Не могли бы вы через десять — пятнадцать минут заглянуть ко мне, — сказал капитан, — в мою каюту? Номер шесть. По коридору, справа.
— Мм-могу.
— Жду вас. — Еще один удар сквозняка. На этот раз улететь было нечему. Только занавеска попыталась это сделать, но тщетно.
«Фу-у-у!.. Вот так дела…» Оставшись один, Фомичев снова всмотрелся в пространство над рекой. Где там!.. Канули письма. Он стал приводить себя в порядок, причесываться, застегиваться. Вышел в коридор, нашел шестую каюту.
— Да! Войдите! — ответил на его стук глуховатый голос капитана.
Фомичев вошел и, замешкавшись в двери, несвязно поздоровался. Хоть это и неприлично было, он не мог оторвать взгляда от стола, уставленного тарелками с едой, стаканами. Посредине многозначительно возвышался бумажный мешочек.
— Может, пообедаете со мной? Вы еще не обедали?
Сели. Фомичев в кресло, а капитан на постель, к задернутому занавеской окну. Из бумажного мешочка была извлечена пузатенькая бутылка «плиски». Не чокаясь, выпили. Закусывали молча.
— Видите ли, — неторопливо справляясь с котлетой, произнес капитан, — перед тем, как… Незадолго до того, как… — он смотрел в одну точку. — Скажите, не получил ли Толя перед тем, как… письмо? — Он по-прежнему смотрел в одну точку и неторопливо ел. — Успел ли Толя его прочесть?
Фомичев кивнул:
— Получил. Я видел — он его разорвал и выбросил. С буровой бросил, клочки разлетелись…
Капитан понурил большую седеющую голову, сошлись на переносице брови. Медленно, дожевывая котлету, двигались его челюсти.
— Значит, прочел, раз порвал. Все ж таки прочел… Эх, лучше бы я не посылал ему письма этого! — тяжелым, пристальным, но как бы невидящим взглядом он уперся в лицо сидящего напротив Фомичева. — С ножом к горлу пристал — расскажи да расскажи. Ну, я и…
Серпокрыл помолчал, потянулся к металлическому телефону, привинченному к стене.
— Фирюза? Принеси-ка… В бумажном мешочке, — и повесил трубку. Снова молчание.
— Скажите… То письмо, последнее… Оно могло?..
Капитан молчал. Мимо окна по палубе кто-то прошел, остановился, прислонилось внезапно лицо чье-то к стеклу, расширенные ужасом, ненавистью глаза. Кажется, тот, что просил у Фомичева бритву. Отшатнулся. Звук торопливых, удаляющихся шагов.
— Не знаю, — выдавил капитан, — не знаю…
Что-то нашло вдруг на Фомичева.
— Не знаете?! Вы… Вы!.. Нотации всякие ему писали! Чтоб аккуратистом был, чтоб большую часть откладывал… За рупь зайца догнать, да?! А он… Он не такой, понимаете вы? Что же вы его под себя, под себя?.. Я не знаю! Я бы!.. Я бы от вас тоже… На край света! Да! Потому что вы… Что вы ему там написали? Что? Говорите!
Капитан даже в лице не изменился. Словно и не услышал сбивчивого фомичевского крика. Думал. Тяжело, неповоротливо ворочались в его голове мысли, воспоминания.
— С четверть века уже прошло, — проговорил он почти спокойно, — я уж и сам позабывать стал. Так… Сказочка… Потому и выложил ему — ничего, мол, такого. Рядовой случай. Я тебе отец, я тебе и мать. Чего нервничаешь? Что тебе за интерес до этого?
В дверь постучали. Серпокрыл, не вставая, протянул руку, отпер. Вошла обтянутая черной водолазкой официантка. С бумажным мешочком. Опалила Фомичева огненным восточным взглядом и удалилась. Капитан вытащил из мешочка пузатенькую «плиску».
— Пить ты не умеешь, — вздохнул он. Но наполнил оба стакана поровну. — Да, четверть века, — повторил он, — давно… И на другой реке было. Я старпомом тогда плавал. Садится однажды на пароходишко наш бабенка. С двумя детьми. По году ребятишкам, не боле. Один черненький, другой рыжеватый. Что ж, спрашиваю, не похожи? Близнецы, а один черненький, другой рыжеватый. И все плачет бабенка эта. Плачет и плачет. А кто ж, спрашиваю, отец их? Отец? Зовут зовуткой, величают уткой. Эх, дура ты, дура, говорю. Ну, пока плыли — помогал я ей, то-се. Играл иногда с черненьким. Хочешь, говорю, отдай мне черненького, он на меня смахивает… — Серпокрыл вдруг улыбнулся. И странно, и до чего же больно было увидеть это суровое каменное лицо улыбающимся. У Фомичева запершило в горле. Но жалеть капитана тоже нельзя было, нет.