Дондог - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи мне только одно, — сказал я.
Вероятно, вначале я хотел задать ему четкий вопрос, но он ускользнул из моей головы, стоило мне открыть рот. Возможно, это был вопрос о его настоящем имени или о моей бабушке. Я подождал мгновение в надежде, что меня осенит, но, за отсутствием проблесков, ограничился тем, что с ворчанием тряхнул ножом.
Маркони, как бы там ни было, слишком запыхался, чтобы мне ответить, Маркони или Гюльмюз Корсаков, теперь я не знал, какою личностью его наделить. Мы поколебались еще мгновение-другое лицом к лицу. Нас разделяло менее шага. Маркони взгромоздился на какой-то холмик. Он возвышался надо мной на целую голову и занимал в принципе выигрышную позицию, но я-то преграждал путь к выходу — и только у меня было оружие.
Вокруг там и сям угадывалась всяческая мелюзга. Она отодвинулась от центра бучи и сторожила, сомкнувшись в просторный круг. Все было погружено в непроницаемый мрак. Тени напоминали друг друга, то тут, то там чуть друг от друга отличаясь. В первом ряду публики я узнал знакомый силуэт.
— Ты здесь, Смоки? — спросил я.
Я угрожал ножом, не бросаясь вперед, не зная, должен ли я говорить и что еще сказать, и, чтобы кончить, мне показалось, что Смоки не должна иметь ко всему этому, к этой жуткой сцене, отношения.
— Не смотри, Смоки, — сказал я. — Будет много грязи. Веди себя так, как будто нас не существует. Как будто единственный существующий мир — это ты.
16
Дондог
Повсюду в помещении была кровь. Никто и не думал открывать глаза, чтобы это проверить, но под ногами, стоило поменять положение, ощущались лужи. Естественно, проходя мимо Маркони. Ну и в других местах тоже.
Долгое время я оставался в прострации. Сон окутывал меня свинцовой мантией. Но тщетно я пытался в нее завернуться, заснуть мне так и не удалось. Меня плющило ощущение усталости, но ко дну я никак не шел. Я как бы осел сам на себя. Меня могла бы трясти дрожь, но нет. Вроде бы при определенных обстоятельствах убийц по свершении злодеяния рвет, мстители дрожат. В удушающей жаре или без нее они дрожат. Их сотрясают спазмы ужаса. Меня, здесь — ничуть не бывало. Мое тело скорее уж самым обычным образом отзывалось на преступление изнеможением.
С медлительностью лемура я отправился в темноте в путь. Я выбирал проходы, где слой отбросов казался потоньше. Я мог бы оставаться в неподвижности, но мне не давала покоя мысль, что Джесси Лоо вот-вот откроет дверь, и мне не хотелось, чтобы она решила, что тут, в этом помещении все угасло. Все что угодно, лишь бы не услышать, как Джесси Лоо закрывает за собой дверь и уходит без меня. Я надеялся, что она поможет мне добраться до Кукарача-стрит. Я боялся потеряться в одиночку по дороге.
Минуты текли своим чередом. Джесси Лоо припаздывала. Я медленно тащился вдоль стен. Мои конечности болтались. Я мог бы поразмыслить, но ничто не шло в голову. Я не знал, что сказать, с кем попрощаться и как, не знал, что делать. Я протягомотничал еще несколько метров, потом остановился. Все-таки надо было в последний раз что-то сделать или заговорить.
Я наугад повернулся лицом к стене.
Рядом со мной хватало крови и бросовой материи, чтобы оттиснуть буквы. Я мог написать что-то на кирпичах. Оставить послание или прозу. Мне казалось, что примерно так и поступают в подобном положении. В голове у меня роились обрывки образов, каковые меня и подтолкнули. Никто меня не отвлекал. У меня было сколько угодно времени, чтобы отыскать подходящую формулировку.
Сначала я начертал:
БАЛЬБАЯН МНЕ ОТОМСТИТЬ
На это у меня ушло полчаса. Буквы вышли неуклюжими, но, если встрянет полиция, их, конечно же, расшифруют. В случае расследования им уже не удастся списать все на беспричинное преступление.
Я с трудом держался на ногах. Пришлось опереться плечом о стену. Если вдуматься, эта надпись мало что проясняла, нужно было ее дополнить. Я сделал два шага, набрал полную горсть мерзопакостных чернил, снова выпрямился, наложил руки на высоте глаз. Потом написал:
ДОНДОГ МЕНЯ УБИТЬ
Я не хотел, чтобы кого-то несправедливо обвинили в моей смерти или смерти кого-то другого.
Я долго колебался перед этими словами. Чтобы их породить, потребовалось сверхчеловеческое усилие. Я чувствовал себя выведенным из равновесия, в состоянии отупения. Я смутно понимал, что только что совершил абсурдный подвиг. Мое тело вспоминало о фразах, которые я некогда выстраивал вереницей вплоть до некоего финала. Оно качалось и колебалось и только об этом внезапно и помнило. Мое тело помнило об этой бесполезной прозе. Я довел свою жизнь до конца, но так и не узнал, следовало ли быть ею удовлетворенным.
Я задремал, я проснулся.
Удовлетворенный или нет, я довел свою жизнь до конца. Все прожитое уже опрокинулось в небытие, но писанине предстояло жить дальше. Быть может, именно с этих позиций и следовало все оценивать. Невероятное останется на этой стене, а может быть, и где-то еще, в других местах, не менее важных для человеческой и иже с нею культуры. Мне бы хотелось знать больше о своих книгах. Я забыл их сюжеты, имена шаманов и читательниц, в руки которых они попадали, места в лагере, где я их прятал.
Я вздохнул, я задремал, я проснулся.
Стена была черней черного. Ни зги не видно, но чуть дальше маячила реклама:
КТО НЕ ЧИТАЛ ДОНДОГА
НЕ ДОСТОИН БЫТЬ СОБАКОЙ
Я узнал свой почерк. Я, должно быть, сочинил это в момент помутнения. Я, должно быть, написал это, чтобы позабавить Смоки. Но теперь эта фраза казалась прежде всего исполненной самодовольства и отталкивала. Мне на глаза скатились капли стыда. Когда отключаешься, преступление и гордыня обретают самые уродливые формы.
Я попытался сделать рекламу неразборчивой, размазав поверх нее пригоршни гнилостной грязи. Вовсе не Дондог написал это, хотелось мне кричать. Я не Дондог, я не могу вспомнить имена других, так откуда же мне помнить свое?
Я открыл рот, чтобы завопить, но, поскольку все вокруг меня хранило безмолвие, удовлетворился тем, что прошептал начало извинений. Быть таркашом, прошептал я. Не достоин быть таркашом.
Затем осел назад.
Джесси Лоо распахнула дверь и шагнула внутрь. Сразу же стало ясно, что она не собирается комментировать то, что обнаружила в помещении. Она повернулась ко мне, но на меня не смотрела. Ну, или смерила недобрым взглядом. Жестом велела вставать и набросила на меня лагерную телогрейку, которую я оставил на диване в 4А. Я тут же, не говоря ни слова, в нее облачился и поднялся на ноги.
— Поспеши, — бросила она. — На твой след напала полиция.
— Полиция или швитты? — спросил я.
Она уже повернулась ко мне спиной. Она не ответила. Что правда, то правда: для меня это не имело особого значения.
Я подобрал нож и сунул его под телогрейку. Потом пристроился за нею. Теперь, что бы ни стряслось, мы доберемся до Кукарача-стрит.
17
Кукарача-стрит
В затопленном голосами и дымом баре было три керосиновые лампы и четыре женщины. В зале царила чудовищная темень, но женщин я пересчитал тут же, едва переступив порог. За годы своего заключения я забыл некоторые ключевые принципы и многие права человека, моя чувствительность притупилась во всех областях, и скитания по Сити ничего в этом не исправили, но мой генотип, если задуматься, изменился мало. Во всяком случае что-что, а половой инстинкт я сохранил. Каким бы плотным ни был мрак, густым сборище, я тут же вылавливал в нем женское присутствие, даже самое скупое. Вылавливал не без внутренней алчности, в которой смешивались эмоция и точность. Да, потом я вел себя наверняка разочаровавшим бы моих предков, могучих варварских предтеч, образом, поскольку ни на кого не набрасывался, а витал в безобидных фантазиях, ничего не предпринимая и ни на что не надеясь. Нередко спайка в объединении людей или недочеловеков обеспечивается единственно насилием и смертью. Когда я вступал в подобное собратство, знание, что где-то поблизости находится женщина, придавало мне толику смелости, дабы продолжать изображать благодушие или даже жизнь, пусть я и не сомневался, что эта женщина не сыграет в моей судьбе никакой роли. По правде, заметить в тот вечер четырех барменш не было таким уж достижением. Под скудным освещением, которое распространяли лампы, они ничуть не скрывались, в отличие от клиентов, каковые, казалось, составляли с плотной тенью единое целое, словно пауки с приютившей их сетью. Я закрыл за собой дверь. У меня за спиной дышала ночь, гнетущая влажность Кукарача-стрит и одышка гнавшихся за мной по пятам полицейских. Я на цыпочках направился к свободному столику, понимая, что выгляжу как мародер или беглый заключенный. Так что я в свою очередь поспешил нырнуть во мрак. Мое появление не вызвало никакой общей реакции, ни агрессивных шуток, ни молчания. Здесь чихать хотели на отношения, которые посетители поддерживали — или не поддерживали — с концентрационной вселенной. Что мне вполне подходило. Я сел. Меня так клонило в сон, что я просто не чувствовал своих ног. Ближайший свет с трудом проблескивал в дюжине шагов от моей головы. Все, что меня окружало, было из грязной, засаленной ели: скамьи, низко нависающий свод, пол, и все смердело. За последнее время мне довелось пройти всю гамму зловоний, но они во мне не отложились. Они не отсылали к какому-то памятному опыту или обычному животному. Они не фигурировали больше в моей системе сравнений, ибо я о них не вспоминал. Я знал, что прошел Сити, 4А, первый этаж Надпарковой линии, но ни к одному из этих событий уже не мог обратиться за справкой. Все произошедшее за последнее время казалось предельно нечетким и удаленным. Все произошедшее за последнее время проходило по разряду сновидения. На Кукарача-стрит я возобновлял теперь отношения с реальным, с органической реальностью обитателей ночи. Сразу было видно, что оттягивающиеся здесь любители выпить связаны с преступлением и землей. Одежда, которой они елозили по сиденьям, узловатые пальцы, которыми упирались в столы, тесно соприкасались с грязью и кровью, со стадами, с животными, коих они забивали или перегоняли, с навозом. Можно сказать, что в облаке вокруг них было не продохнуть. Мне тут же подумалось о спальных лагерных корпусах. Там, на мой взгляд, мы глотали все же не такие крупитчатые пары. Даже поутру, когда каждый каторжанин напитывал пространство своими газами, вонь не достигала столь ужасающего уровня. Как бы там ни было, я только-только расслабился и потому полной грудью вдыхал это зловоние и не испытывал тошноты. Совсем наоборот. Я обосновался за своим столиком и вдыхал воздух свободы в расположении духа, имевшем много общего с блаженством. Всю мою жизнь и даже после меня мучила ностальгия по обширным концентрационным пространствам и лесозаготовкам, но в ту минуту я не испытывал сожаления, оживляя в памяти тысячи отвратительных лагерных запахов. И заблокировал свои легочные мешки я скорее по привычке останавливать дыхание, а не по вызванному отвращением рефлексу.