Дондог - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кругом было чудовищно темно, словно на дне шахты. Теснилось куцее пространство. В действительности это была ванная, в которую за туалетными надобностями никто не заглядывал добрых сорок девять с гаком лет.
Когда по трубам и бетону раскатился последний раскат грома, когда перестал сотрясаться раструб душа, когда внезапная тишина стала уже не такой внезапной, когда миниатюрным остроугольным черепам хищных зверушек приелось клацать зубами и челюстями, когда хрип кромешной тьмы растворился в ропоте банальной ночи, когда перестал хлестать и струиться по керамическим плиткам пот, когда она вновь обрела сознание, когда под ногами возникло ощущение, что земля, которая ее носит, тверда и реальна, Джесси Лоо отделилась от своего колдовского барабана, прислонила его к ванне и вслушалась в последнее побрякивание железных бубенцов. Потом шагнула к двери и открыла.
Как раз ту самую дверь, которую ни Маркони, ни я не преуспели, обосновавшись в 4А, отпереть, и открыла без каких-либо усилий изнутри Джесси Лоо. Не иначе у нее был ключ, или же она, в отличие от нас, знала какие-то окольные пути. Разнесся пневматический звук, какой бывает, когда в шлюзовую камеру врывается наружный воздух. В тот миг, когда дверь отворилась, с ее рамы сорвалась, тут же осыпаясь, бахрома омерзительной грязи.
Маркони как раз под всем этим, на пороге, и кемарил. Весь этот пыльный ворох пришелся ему в прореху между рубашкой и кожей, в ответ он захрипел. Тараканов встревожило внезапное появление Джесси Лоо, и, не считая нас с Маркони, они так и прыснули врассыпную, рискуя затоптать друг друга или набить изрядные шишки. Я слышал, как они, не сбавляя скорости, перебрасываются репликами. Им не нравилась Джесси Лоо, и они в голос об этом заявляли.
Старуха нагнулась над Маркони. Схватила за что попало. Под руку попала мочка уха, грязная рубаха, жирное плечо. Маркони взбрыкнул, чтобы высвободиться, и тут же снова впал в свою темную апатию. Она выпустила его. От нее исходил запах берлоги в Черном коридоре. От нее несло затхлостью переезда, пожаром, путешествием по подвесной дороге и на спине у яка, лунным светом, зловонными шаманскими безднами.
— Ну как?.. Разве мы не славно поработали, мой Гюльмюз? — спросила она.
Маркони пошевелил рукой.
— Он выдал на-гора какую-то ерунду, — пробормотал он.
Маркони говорил обо мне. Его одышку усугубляла слишком жаркая тьма. Через каждые два слога он прерывался, чтобы перевести дыхание.
— Ты находишь? — сказала Джесси Лоо.
— Мы что, узнали что-то о Шлюме? Или о Йойше Бальбаяне? Нет. Говоря о Габриэле Бруне, он и вовсе не понимал, о ком идет речь. О его матери, бабушке или о матери кого-то другого. Мы что, узнали что-то о его бабушке?
— Все это не так уж важно, не так важно, — оборвала Джесси Лоо.
В ванной звякнула о какую-то эмалированную поверхность капля: тяжелая слеза сырости или капелька пота.
— Он притворялся, — продолжал Маркони. — Его беспамятство притворно. Нужно было его отметелить. Когда метелишь, получаешь ответы, которые хочешь. Он от начала и до конца притворялся.
— Ну и что, — сказала Джесси Лоо. — Это позволило нам выиграть время. Он, как-никак, рассказывал свои истории, а не гонялся за тобой с ножом. Уже кое-что. Тихо и мирно тратил силы. Приближался к Кукарача-стрит.
— Он нас здорово провел, — упрямствовал Маркони.
— Вовсе нет, мой Гюльмюз. Его память была больна с самого начала, ну а тут она оказалась просто пуста. Но он оставался настороже. Он знал, что его слушают. И поэтому говорил о чем-то другом.
— Это он здорово провернул, заметь-ка, — кивнул Маркони. — Раньше так поступали все. Во время допросов.
— Да. Так поступали все, — подтвердила она.
Они одновременно протяжно вздохнули. Возможно, оба испытывали ностальгию по ночным задержаниям, по помещениям, где разворачивалась борьба с врагами народа, по той поре, когда инквизиторы и допрашиваемые старались как можно дольше говорить о чем-то другом.
— А теперь? — спросил Маркони.
— Кончено, — заверила она. — Больше он ничего не скажет.
На меня она едва взглянула. Просто убедилась, что я никуда не делся. Ее старческое пренебрежение обидело меня. Я перестал кормить их баснями, это верно, и мои органы отныне двигались не слишком рьяно, особенно те, что связаны с легкими. Ну и что? Я еще не закончил с существованием. Я валялся в своем уголке, но в голову мне время от времени приходили мысли. Ей не мешало бы это заметить и об этом упомянуть.
— Он больше ничего не скажет, — добавила Джесси Лоо, — но взрыв еще возможен. У него есть запасы. Он еще может выплеснуть свою последнюю энергию, чтобы отомстить.
— А, опять месть, опять эта месть, — пробурчал Маркони. — Опять эта идиотская месть.
— Да, — сказала Джесси Лоо. — Увы, она прочно засела у него в голове…
Маркони жалобно застонал.
— Что бы ни произошло, — продолжала Джесси Лоо, — я провожу его до самой Кукарача-стрит. Чтобы все закончить. Я обязана это сделать. Из уважения к Габриэле Бруне.
— Что бы ни произошло, — пропыхтел Маркони. — Что ты имеешь в виду?.. Даже если у него еще достанет сил меня прикончить, да?.. Ты это имеешь в виду?
— Да, — сказала Джесси Лоо. — У меня от этого разрывается сердце, Гюльмюз. Но есть вещи, противостоять которым я не могу.
— Ну да, конечно, — пропыхтел Маркони с горечью. — Вещи, ну как же.
За прошедшую ночь мы с Маркони заметно съежились. Легко было это обнаружить, сравнив нас с Джесси Лоо. Шаманка возвышалась над нами наподобие взрослого, нагнувшегося к детям или собакам. Она была похожа на ту столетнюю старуху, которая два дня тому назад наставляла меня о Черном коридоре и его обугленных или уцелевших обитателях. По размышлении, я думаю, что это была та же самая персона, даже если сейчас она выглядела чудовищно более древней и весомой, не такой уязвимой. Она носила старинную монгольскую накидку, от которой с годами оторвался один рукав. Она сняла с головы свой железный венец и прицепила его к поясу. Колокольчики и крохотные черепа хищников постоянно побрякивали. Все это колыхалось на уровне наших ушей, когда мы задирали к ней голову.
Потом Джесси Лоо и Маркони поссорились: старая пара, которую нимало не смущали случайные свидетели.
Маркони, как и я, обливался потом, словно перед последним мгновением. Он боялся. Он знал, что последнюю смерть ему не пережить. Джесси Лоо объяснила ему, что впредь не сможет вмешиваться в его судьбу. Она оперировала чисто техническими доводами. Он ее прервал. Его не интересовала техника. Его не интересовало больше ничего, только бы знать, прикончу я его или нет. Она утверждала, что ничего об этом наперед не знает. Все зависит, говорила она, от того, что еще уцелело от моих инстинктов убийцы.
Вдвоем они разглядывали меня со все растущей опаской, словно я превратился в какую-то непредсказуемую тварь. Ситуация, однако, была совершенно ясна. Я предупреждал Маркони, я уже говорил ему, что, если он попытается от меня улизнуть, я соберусь с силами, догоню его и лишу жизни, но если он останется в покое, в пределах моей досягаемости, мои поползновения к мести ни на кого конкретно не изольются. В частности, на него.
Честно говоря, я не имел никакого представления о том, что может произойти в ближайшем будущем. Больше о будущем не задумывался. Я понял, что, как бы оно ни было, кончу на Кукарача-стрит, но пока не знал, после какого эпизода — или после какого отсутствия эпизода. Не знал, в каком состоянии оставлю у себя за спиной Маркони: невредимым, или плавающим в луже своей крови, или того похуже. Именно на это, на эту неопределенность и делала упор Джесси Лоо, пытаясь поддержать в Маркони луч надежды. Но пессимизм ее компаньона только усиливался. Маркони не поддавался на ее удочку. Он не мог простить Джесси Лоо, что та заявила: она не способна более его спасти. Снедаемый злобой и страхом, сотрясаемый беспорядочными хрипами, он сидел на земле и осыпал ее упреками.
И вдруг заговорил по-романному, в духе постэкзотического персонажа, изливающего свои чувства в монологе. Он упрекал Джесси Лоо в том, что она отыскала его во сне и подобрала, когда он отбывал свою вторую смерть в прозываемом Троемордвием месте. Не стоило вмешиваться так поздно, канючил он. Он уже почти кончил отмирать в зарешеченной яме, не надеясь, что кто-то его оттуда извлечет, всего в сотне метров от того места, где некогда командир, ударив несколько раз сапогом по земле, командовал утром забрезжить дню, вечером — сесть солнцу. Он уже обрел спокойствие. Он был один и уже начинал угасать. Спустя какое-то время после отбытия Габриэлы Бруны это самое Троемордвие было атаковано Красной армией, и про него, Гюльмюза Корсакова, говорил Маркони, забыли, пока стирали все вокруг с лица земли. Троемордвие осталось в полном запустении. Гюльмюз Корсаков жил среди лишений и невзгод, между остовами юрт, остатками стен и почерневшими скелетами народных комиссаров и шаманов, рассказывал Маркони. Он скорее чуял все это, нежели видел. Его глаза выела мочевая кислота. Со стародавних времен на меня каждый божий день выливали помойное ведро, напомнил Маркони своим слушателям. Это было жестоко и едва ли меня перевоспитало, но, как-никак, обеспечивало связь с внешним миром. У меня не осталось даже этого отвлечения, говорил Маркони. Я томился, я практически потерял зрение, день виделся мне в неизменно неблагоприятном свете, я умирал. Маркони упрекал Джесси Лоо в том, что она нарушила его одинокую агонию, когда та близилась к умиротворенному завершению. Он обвинял ее в том, что она состряпала для него сложный перенос по канатной дороге до самого Сити, вместо того чтобы дать ему, того не сознавая, угаснуть. Он жаловался на жаркий климат Сити, на его удушающую влажность, к которым он так и не смог привыкнуть. Он становился чудовищно несправедливым. Он ставил ей в вину сочувствие, которое она к нему проявила, хлопоты, которые расточала, колдовские ошибки, из-за которых он страдал неизлечимой перьевой болезнью, и сам тот статус одышечного голема, которым она его наделила, чтобы он мог как угодно долго существовать в Сити.