Сластена - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В повести «С равнин и болот Сомерсета» описывалось путешествие отца с девятилетней дочерью по опустошенной стране, среди сгоревших деревень и городков, где жизни постоянно угрожают холера, крысы и бубонная чума, где вода отравлена, и соседи бьются насмерть за древнюю банку сока, и местные считают себя счастливцами, если их пригласили на праздничный обед из собаки и пары тощих кошек, поджаренных на костре. Когда отец с дочерью добираются до Лондона, там запустение еще мерзее. Среди осыпающихся небоскребов и ржавых машин, на уступчатых улицах, кишащих крысами и одичалыми псами, шайки бандитов с раскрашенными лицами терроризируют нищее население. Электричество – в незапамятном прошлом. Функционирует – и то еле-еле – только само правительство. Его высотный дом торчит над равниной потрескавшегося, проросшего травой бетона. На рассвете по дороге к очереди перед правительственным домом отец и дочь проходят по равнине между «гнилыми растоптанными фруктами, картонными коробками, превращенными в постели, кострищами и скелетами поджаренных голубей, ржавыми жестянками, следами рвоты, зелеными химическими лужами, человеческими и животными экскрементами. Старый сон о горизонтальных линиях, сходящихся к громадному перпендикуляру из стекла и стали, – теперь его невозможно было вспомнить».
Эта площадь, где разворачивается действие средней части, – гигантский микрокосм печального нового мира. Посреди – бездействующий фонтан, воздух над ним «серый от мух. Каждый день сюда приходят мужчины и мальчики, чтобы присесть на широкий бетонный борт и опорожниться». На этом насесте «они похожи на бесперых птиц». Позже, днем, площадь превращается в людской муравейник, в воздухе висит густой дым, стоит оглушительный шум, люди раскладывают свой жалкий товар на цветных одеялах, отец торгуется за обмылок, хотя чистой воды не найти. Все, что продается здесь, сделано давным-давно и способами, которые уже непонятны. Позже мужчина (имя его, к вящей досаде, так и не сообщается) встречает старую подругу, счастливую обладательницу комнаты. Она коллекционерка. На столе – телефон, «от шнура осталось десять сантиметров, а позади него была прислонена к стене катодная лучевая трубка. Деревянный корпус телевизора, стеклянный экран и ручки регуляторов давно оторваны, и только разноцветные проводки обвивали тусклый металл». Она, по ее словам, дорожит такими предметами, потому что это «продукты человеческой изобретательности и расчета. А от нелюбви к предметам один шаг до нелюбви к людям». Он же не видит смысла в этом собирательстве. «Без телефонной сети телефоны – никчемный мусор».
От промышленной цивилизации и всех ее систем, от культуры скоро не останется и воспоминаний. Человек бредет по времени вспять, к животному существованию, когда непрерывная борьба за скудные ресурсы не оставляла места для доброты и изобретательности. Былые дни не вернутся. «Все настолько изменилось, что мне уже не верится, что это мы там были», – говорит ему женщина об их общем прошлом. «К этому мы все время и шли», – говорит отцу какой-то босой философствующий персонаж. В другом месте объясняется, что крушение цивилизации началось с несправедливостей, конфликтов и противоречий двадцатого века.
Читатель до самых последних страниц не знает, куда держат путь отец с дочерью. Оказывается, они разыскивают его жену, мать дочери. Никаких средств связи нет, от бюрократии тоже нет помощи. Есть только ее детская фотография. Они руководствуются подсказками встречных, но всякий раз след оказывается ложным, и, конечно, они ее не найдут, это становится окончательно ясно, когда их настигает бубонная чума. Отец и дочь умирают, обнявшись, в зловонном подвале разрушенного, некогда знаменитого банка.
Я прочла повесть до конца за час с четвертью. Потом положила страницы около машинки неаккуратной стопкой, как они лежали первоначально, убрала веревку и закрыла дверь. Уселась в смущении за кухонный стол и попробовала разобраться. Я могла с легкостью перечислить возражения Наттинга и его коллег. Вот перед нами мрачная дистопия, которая нам вовсе не нужна, модненький апокалипсис, осуждающий и отвергающий все, что мы изобрели, построили, любили, описывающий со смаком, как здание цивилизации рассыпается в пыль. Вот сытый человек позволяет себе роскошь глумиться над чаяниями прогресса для остальных людей. Т. Г. Хейли ничем не обязан миру, который заботливо вскормил его, щедро и бесплатно обучил, не посылал на войну, принял как взрослого без мучительных ритуалов, без испытаний голодом, не стращая мстительными богами, одарил приличной пенсией в двадцать с чем-то лет и не поставил границ его самовыражению. Дешевый нигилизм: он не сомневается, что все нами созданное – гниль, и даже мысли нет о том, чтобы предложить альтернативу; ни в чем он не видит надежды – ни в дружбе, ни в любви, ни в свободном рынке, ни в промышленности, ни в технике, ни в каких искусствах и науках.
Его картина (я заставила моего призрачного Наттинга продолжать) написана по лекалам Сэмюеля Беккета: человек на краю существования, лежит один, от всего и всех оторванный, без надежды, и сосет камешек. Он ничего не знает о трудностях демократического управления, руководства миллионами требовательных, полноправных, свободно мыслящих индивидуумов; он знать не хочет о том, как далеко мы ушли всего за пять веков от жестокого, нищего прошлого.
С другой стороны… что в этом хорошего? Повесть раздражит всех, и особенно Макса – и это одно уже роскошь. Раздражит потому хотя бы, что подтвердит его правоту: привлекать романиста – ошибка. Парадоксально, но позиции «Сластены» это укрепит – мы увидим, насколько независим писатель от чужого кошелька. «С равнин и болот Сомерсета» была материализацией призрака, маячившего за каждым газетным заголовком, взглядом в бездну, театрализацией худшего варианта – превращения Лондона в Герат, Сан-Паулу, Дели. Но сама я как отнеслась к повести? Она угнетала меня, она была мрачная, без намека на надежду. Хотя бы ребенка он мог пожалеть, оставить читателю хоть каплю веры в будущее. Я подумала, что фантомный Наттинг, возможно, прав – пессимизм этот попахивал модой, он был всего лишь эстетическим, литературной маской или позой. В этом был не сам Том – или только крохотная его часть, – и потому он был неискренним. А Т. Г. Хейли будет воспринят как мой выбор, и ответственность ляжет на меня. Еще одна черная метка.
Я смотрела на пишущую машинку в другом конце комнаты, на пустую чашку из-под кофе рядом с ней и размышляла. Что, если человек, с которым я вступила в связь, не оправдает ожиданий, как та писательница с обезьяной? Если все лучшее написано им в прошлом – это моя прискорбная ошибка. Меня обвинят; на самом же деле мне поднесли его на тарелочке – в папке. Меня привлекли его рассказы, а потом и он сам. Можно сказать, без меня меня женили – женили на пятом этаже, а теперь поздно, молодая уже не может сбежать. Даже разочаровавшись, я все равно буду с ним или при нем, и не только из корысти. Ведь я все равно в него верила. Пара слабых рассказов не подорвет моего убеждения, что это – оригинальный голос, блестящий ум… и он мой замечательный любовник. Он мой проект, мое дело, моя миссия. Его искусство, моя работа и наш роман – одно целое. Если Том не состоится, тогда и я не состоялась. Итак, все просто: мы расцветем вместе.
Было почти шесть часов. Том еще не вернулся, его листки были убедительно сложены около машинки, и нас ожидал приятный вечер. Я приняла ароматизированную ванну. Ванная комната была размером метр пятьдесят на метр двадцать (мы измерили) и для экономии места оборудована сидячей ванной, так что приходилось сидеть на ступеньке в позе микеланджелевского Il Renseroso [30]. Я сидела, отмокала и продолжала думать. Один благоприятный вариант – издатель Гамильтон (если он такой толковый, как описал Том) отвергнет обе вещи и успешно это обоснует. Тогда мне ничего говорить не надо, а просто ждать. В чем вся и суть – дать ему деньги, свободу, не путаться под ногами и надеяться на лучшее. И все же… все же я считала себя хорошим читателем. Я была убеждена, что он совершает ошибку, этот серый пессимизм не дает развернуться таланту, не допускает остроумных поворотов, как в рассказе о лжевикарии или с раздвоенностью человека, воспылавшего плотской страстью к жене после того, как узнал, что она воровка. Я подумала, Том достаточно любит меня, чтобы выслушать. Но опять-таки, задание у меня ясное. Я не должна позволять себе вмешиваться.
Двадцатью минутами позже, когда я выбиралась из ванной, так ничего и не решив, все еще в сомнениях, на лестнице послышались шаги. Он постучал в дверь, вошел в мой парной будуар, и мы, ни слова не говоря, обнялись. Я ощутила холодный уличный воздух в складках его одежды. Идеальный момент. Я голая, душистая и готова. Он проводил меня в спальню, все было прекрасно, все утомительные вопросы отпали. А через час или около того, уже одетые для вечернего выхода, мы пили шабли и слушали «My Funny Valentine» в исполнении Чета Бейкера, мужчины, который пел, как женщина. Если и было что-то от бибопа в его соло на трубе, то очень мягкое и нежное. Я подумала, что могу даже полюбить джаз. Мы чокнулись, поцеловались, а потом он отвернулся, подошел с бокалом к ломберному столу и несколько минут смотрел на свою рукопись. Он поднимал страницу за страницей, искал какое-то место, нашел, взял карандаш и сделал пометку. Потом, нахмурясь, провернул валик каретки с медленными, многозначительными щелчками, чтобы прочесть страницу в машинке. Потом с серьезным видом повернулся ко мне.