Сластена - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По быстроте разложения моя сестра Люси была ей не соперница. Она так и не получила медицинского диплома и вернулась, чтобы жить при родителях, хотя в процессе терапии обнаружила в себе большие залежи злости на мать, организовавшую ей аборт. Люси встроилась в теплое общество прежних школьных друзей, быстро вернувшихся с вылазок в мир хиппи в художественные колледжи или университеты и благополучно осевших в родном городе для маргинального существования. Несмотря на кризис, на чрезвычайные положения, эти годы были удобными для того, чтобы не работать. Без лишних бестактных вопросов государство оплачивало квартиры и выдавало еженедельную пенсию художникам, незанятым актерам, музыкантам, мистикам, психотерапевтам и тому контингенту, для которого курение конопли и разговоры о ней были всепоглощающей профессией и даже призванием. Эту еженедельную подачку с яростью защищали как тяжко завоеванное право, хотя все, даже Люси, в душе понимали, что придумана она не для того, чтобы средний класс мог предаваться такому веселому досугу.
Теперь, когда я стала налогоплательщицей с жалким жалованьем, мой скептицизм в отношении сестры усугубился. Она была умная, прекрасно успевала по химии и биологии в школе и была добра, человечна. Я хотела, чтобы она стала врачом. Я хотела, чтобы она захотела того, что хотела раньше. Она жила бесплатно в квартире с другой женщиной, цирковым инструктором, в доме викторианских времен, отреставрированном за счет города, расписывалась за пособие, курила травку и три часа в неделю, субботними утрами продавала в киоске на центральном рынке свечи радужной раскраски. В последний мой приезд домой Люси толковала о невротичном, конкурентном, «правильном» мире, с которым она рассталась. Когда я заметила, что этот мир обеспечивает ей свободное от работы существование, она засмеялась и сказала:
– Сирина, ты такой консерватор!
Рассказывая Тому о семье и историю Люси, я прекрасно сознавала, что он тоже станет государственным пенсионером, только более зажиточным, благодаря закрытым правительственным ассигнованиям, которые не подлежат парламентской проверке. Но Т. Г. Хейли придется усердно работать и создавать замечательные романы, а не разноцветные свечки или футболки. Мы обошли парк раза три или четыре; меня тяготило, что я скрываю от него информацию; отчасти утешало то, что он посетил наших посредников – фонд, и остался доволен. Никто не будет ему говорить, что́ ему писать или думать и как жить. Может быть, великие меценаты Возрождения ощущали себя так же, как я. Щедрыми, вознесшимися над сиюминутными земными интересами. Если это кажется нескромным заявлением, надо учесть, что я была слегка опьянена и разогрета остаточным теплом нашего долгого поцелуя в полуподвальной лавке. И он тоже. Разговаривая о незадачливых сестрах, мы невольно обозначили собственное счастье и старались не оторваться от земли. Иначе мы могли бы взлететь над плац-парадом Конной гвардии, пролететь над Уайтхоллом и за реку – особенно после того, как остановились под дубом, все еще хранившим жухлые листья, и он прижал меня к стволу и опять поцеловал.
На этот раз я его обняла и ощутила под тугими джинсами с ремнем его сухую тонкую талию и твердые мышцы ягодиц. Я чувствовала противную слабость, во рту пересохло, и подумала, не заболеваю ли я. Хотелось лечь с ним и смотреть на его лицо. Мы решили идти ко мне, но поездка в общественном транспорте представлялась невыносимой, а на такси было слишком дорого. Поэтому пошли пешком. Том нес мои книги – Эдварда Томаса и другой подарок, «Оксфордскую антологию английской поэзии». Мимо Букингемского дворца к углу Гайд-парка, по Парк-лейн, мимо улицы, где я работала, – естественно, я на нее не указала, – мимо новых арабских ресторанов, потом свернули направо, на Сент-Джонс-Вуд-роуд, мимо крикетного стадиона Лордс, вдоль северного края Риджент-парка и в Камден-таун. Есть гораздо более короткие пути, но нам было все равно, времени не замечали. Мы знали, к чему идем. Не думая об этом, идти было легче.
Как ведется у молодых любовников, говоря о наших семьях, мы показывали друг другу свое место в общей схеме жизни и сравнивали свою удачливость. В какой-то момент Том сказал, что его удивляет, как это я могу обходиться в жизни без поэзии. Я сказала:
– Докажите мне, почему нельзя обходиться в жизни без поэзии.
Говоря это, я напомнила себе, что роман наш может оказаться одноразовым и надо быть готовой.
О его семье я получила общее представление из биографической справки, которую дал мне Макс. В общем, его жизнь складывалась удачно, учитывая даже Лору и мать, страдающую агорафобией. Нам обоим досталось защищенное, обеспеченное послевоенное детство. Его отец, архитектор, работал в отделе городского планирования в совете графства Кент и собирался на пенсию. Том, как и я, окончил хорошую классическую школу Севенокс. Суссекский университет он предпочел Оксфорду и Кембриджу, потому что ему больше приглянулись курсы («тематические, а не обзорные»), и достиг такого этапа в жизни, когда интересно сломать ее заведенный ход. Я не поверила ему, когда он сказал, что у него нет сожалений. Мать его ходила давать уроки фортепьяно, пока страх перед выходом на улицу не принудил ограничиться уроками дома. Взгляда, брошенного на небо, на краешек облака, было достаточно, чтобы вызвать чуть ли не приступ паники. Отчего возникла агорафобия, никто не понимал. Лора запила позже. Другая сестра, Джоун, до того, как выйти за викария, была модельером – видимо, отсюда и взялся манекен в витрине и его преподобие Альфредес, подумала я, но не сказала.
Темой его магистерской диссертации по международным отношениям было правосудие на Нюрнбергских процессах, а докторской – «Королева фей». Он обожал поэзию Спенсера, но опасался, что для меня это еще рановато. Мы шли по Принс-Альберт-роуд, и до нас доносились звуки из зоопарка. Том закончил диссертацию летом и отдал ее переплести с золотым тиснением. Она включала в себя благодарности, резюме, примечания, библиографию, алфавитный указатель и четыреста страниц подробного анализа. Теперь наступило облегчение и относительная свобода, когда можно было подумать о собственной прозе. Я рассказывала о своей прошлой жизни, а по всей Паркуэй и верхней части Камден-роуд мы прошли в приятном молчании – странно, если учесть, что мы были почти незнакомы.
Я думала о моем продавленном матрасе – и выдержит ли нас кровать. Но вообще мне было все равно. Пусть она провалится сквозь пол на стол Трисии – я буду на кровати с Томом, когда она провалится. Настроение было неопределенное. Сильное желание вместе с грустью и приглушенным торжеством. Грусть – оттого, что прошла мимо работы и она пробудила воспоминания о Тони. Всю неделю меня снова донимали мысли о его смерти, но в другом плане. Один ли он там был и мучительно искал оправданий до самого конца? Знал ли, что рассказал Лялин на допросах? Может быть, кто-то с пятого этажа отправился на Кумлинге, чтобы простить его в обмен на все, что ему известно? Или кто-то с другой стороны явился без предупреждения и нацепил на грудь его старой куртки орден Ленина? Я старалась думать об этом без сарказма – но не получалось. Я чувствовала себя дважды преданной. Он мог рассказать мне о тех двоих, что приехали к нему в черной машине с шофером, мог сказать мне, что болен. Я бы помогла ему, сделала все, о чем попросит. Я жила бы с ним на балтийском острове.
Моей маленькой победой был Том. Я получила, как и надеялась, записку от Питера Наттинга – одну машинописную строчку с благодарностью за «четвертого человека» [26]. Маленькая шутка. Я завербовала им четвертого писателя для «Сластены». Я взглянула на него украдкой. Худой, он шел рядом размашистым шагом, засунув руки в карманы джинсов, и смотрел в сторону, будто занят был какой-то мыслью. Я уже гордилась им и немножко гордилась собой. Если он не захочет, то больше не обязан будет думать об Эдмунде Спенсере. Королева фей «Сластена» освободила Тома от ученых забот.
И вот мы, наконец, дома, в моей спальне-гостиной, четыре метра на четыре, Том в моем подержанном кресле, а я – на краешке кровати. Для начала лучше было еще немного поговорить. Соседки услышат наши неразборчивые голоса и скоро потеряют интерес. А тем было сколько угодно: разбросаны по всей комнате, в стопках на полу и на комоде две с половиной сотни подсказок в виде книг в бумажных обложках. Теперь он мог убедиться, что я читатель, а не пустоголовая девица, равнодушная к поэзии. Чтобы успокоиться и облегчить нам путь к постели, мы говорили о книгах, бегло и поверхностно, не затрудняясь аргументами, когда не соглашались, – а происходило это на каждом шагу. На моих женщин он не пожелал тратить время – рука его миновала и Байет, и книжки Дрэббл, и Монику Диккенс, и Элизабет Боуэн – романы, в которых я с удовольствием поселялась. Он наткнулся на «Сиденье водителя» Мюриэл Спарк и похвалил его. Я сказала, что нахожу его схематичным и предпочитаю «Мисс Джин Броуди в расцвете лет». Он кивнул, но, кажется, не в знак согласия, а скорее как психотерапевт, наконец понявший, в чем моя проблема. Не вставая с кресла, он потянулся за «Волхвом» Фаулза и сказал, что восхищается некоторыми частями, а «Коллекционером» и «Женщиной французского лейтенанта» – в целом. Я сказала, что не люблю фокусов, люблю, чтобы на страницах воссоздавалась жизнь, какой я ее знаю. Он сказал, что без фокусов нельзя воссоздать жизнь на страницах. Он встал, подошел к комоду и взял «Альберта Анджело» Б. С. Джонсона – ту, где страницы с дырками. Этой, по его словам, он тоже восхищался. Я сказала, что мне она противна. Он с удивлением увидел у меня «Празднования» Алана Бернса – безусловно лучший образец английской экспериментальной прозы, – так он ее определил. Я сказала, что за нее еще не бралась. Он заметил несколько книжек, изданных Джонсом Колдером. Я подошла к нему и сказала, что не прочла ни одной из них дальше двадцатой страницы. А как Дж. Г. Баллард? – увидел три его книги. Не выношу, ответила я, какие-то апокалиптические. Он обожал Балларда. Смелый, блестящий ум. Мы рассмеялись. Том пообещал мне прочесть стихотворение Кингсли Эмиса «Книготорговая идиллия» – о несходстве мужских и женских вкусов. Конец там немного вялый, сказал он, но, в общем, забавно и все правильно. Я сказала, что мне, наверное, очень не понравится – кроме конца. Он поцеловал меня, и на этом литературная дискуссия закончилась. Мы направились к кровати.