На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думаешь, они тебе заплатят?
— Так ведь они поклялись! — закричал он, сверкая глазами и сжимая кулак, как будто он держал в руке наваху своих предков.
Под козырьком дома, в котором когда-то жил Джон Ките, мы докурили всю пачку. Наискосок по лестнице, уставившись в свой молитвенник, спускался некий «монсиньор» в наглухо застегнутой сутане. Рядом, держа подмышками две шляпные коробки, прыгал вслед за какой-то дамочкой носильщик из отеля «Хэсслер» в голубом берете с красным помпоном.
— Ну как по-твоему, пономаря или эту фифочку?
Не успел я схватить его за рукав, как мой брюнет уже смешался с толпой. Потом я увидел, как он толкнул священника, который едва не потерял свои очки, не заметив, что золотая цепочка, висевшая на его запястье, благополучно сменила владельца.
Внизу, у подножия лестницы, фонтан по прозвищу «баркачча», названный так из-за своего сходства с челноком, наполовину затопленным водой, казалось, был готов утонуть по настоящему, так как вода уже начала переливаться через его низкие «борта». Откровенный вызов духу постоянства и господства, противопоставление парижскому девизу «Fluctuat nec mergitur», символ неопределенности и риска. Здесь Рим пожелал отвергнуть заповедь: «Ты — камень, и на камне этом возведу церковь свою». Плавание на хлюпком челноке, готовом в любой момент утонуть — такова была участь всех жителей этого города, которые в неожиданном крушении Града и его притязаний на гегемонию усматривали путь к своей свободе. Возможность верить в случайное, непредвиденное, в удачу. И все, кого Рим считал мошенниками, проститутками, уличными торговцами и паразитами, охотно собирались на ступеньках площади Испании, в том единственном месте, где неприкаянный Рамон мог дожидаться волшебного мгновения манны небесной, которую Альфа Си-нематографика прольет на его голову; дав ему возможность спать на кровати, звонить маме в Каталонию и вернуть сотням своих друзей, с истинно иберийским блеском и чувством собственного достоинства, те тысячи сигарет, которые он у них стрельнул. Здесь проходила граница его мечты об изобилии, которую он обманывал, живя мелкими кражами.
Впрочем, меня ожидало еще одно разочарование. Архитектура площади в целом подчинена строгим правилам, а эти правила выражают теоцентрическую модель вселенной, которая исключает всякую авантюру и случайность.
Фонтаны Рима, воспринимающиеся некими «капризами» незамутненной фантазии (фонтан Черепах, фонтан Пчел, фонтан Рек, фонтан Треви, фонтан Мавра, фонтан Тритона), романтичны лишь по своему названию. Рим есть царица мира благодаря своим источникам. Ее стихия — водная среда. Его недра, изобилующие подземными водами, представляют собой гигантское хранилище амниотических соков, питающих человечество. Дырявая чаша «баркачча», протекающая со всех сторон, символизирует лишь то, что из многочисленных фонтанов, которые бьют от Пинчо до Палатена, она наиболее красноречиво намекает на акватическое происхождение жизни и на место воды в тайне рождения.
Пусть струятся вовеки они из раструбов и трещин, пусть рассыпаются они жемчужным веером из зияющих раковин, пусть вырываются из жерла труб и бьют струей из горбатого носа дельфина, материнские воды, что поят, кормят словно грудью, баюкают, пеленают и сковывают город. Размеренным журчанием своим, умиротворенным ритмом низвергаемых потоков каждый фонтан пробуждает ностальгическое воспоминание. Вечная жалоба истекает от «баркачча», самого фонтанного из всех фонтанов. Реминисценция этой внутренней музыки есть самое драгоценное сокровище для любого человеческого существа.
Но после того как оно пробыло необходимое время под спасительным покровом, после того как его выносили, взлелеяли и вскормили, оно должно встать на тернистый путь постижения жизни: к которому ведет его лестница, начинающаяся в тот самый миг, когда человек ставит ногу на сушу. Эта лестница, в отличие от всех известных лестниц, оставляет идущему по ней выбор между несколькими маршрутами: он может пройти слева или справа, или же пройти наискосок или подняться зигзагом. Он встречает на своем пути несколько промежуточных пролетов и сбоку большую и широкую террасу с балюстрадой, откуда он может окинуть взором пройденный путь, если только он не решит повернуть наверх, дабы оценить труд оставшегося восхождения. Как аллегория человеческого существования, эта лестница дает ему возможность проложить путь по своему усмотрению, выбрав приглянувшиеся ему перила, равно как направление и время прохождения пролетов. Но как аллегория христианского существования, она принуждает его к непрерывному восхождению, к усилию, которое есть стяжание грешной плотью Бога, устремление души к своему Спасителю.
И на самой вершине, когда распрямится он на последней ступеньке, его взору откроется обелиск. Никакая суетная причудливая блажь не привела б его сюда. Обелиски воздвигают, как и фонтаны, наугад. Как и другие египетские трофеи, оставшиеся в наследство от Августа и Калигулы и установленные папами в эпоху Контр-Реформации в общественных местах, этот обелиск указует небо. Небо, изображенное церковью Троицы на Холмах, которая открывается путешественнику с последних девяти ступенек. Если он поднимет голову, то перед ним, словно гигантские каменные близнецы, вырастут две закрывающие перспективу колокольни, обозначив высший предел его восхождения.
Рим ведет человека за руку с колыбели, предоставляя ему видимую свободу лишь для того, чтобы вернее вести его к цели. После этого открытия площадь Испании мне более не казалась живописным и приятным променадом, который поначалу обаял меня. Я по-прежнему прислушивался к шепоту фонтана, но его падающие капельки отныне вели для меня отсчет истекающего времени. Императивная топография! И образ Матери был для меня опошлен ее положением служанки и рабыни. Нет спасения вне Отца, который вперил в небо свой осуждающий перст и гонит меня в свой храм, едва я добираюсь до конца лестницы.
Следовало либо прогнуться перед порядком и подниматься вверх, либо дожидаться, когда тебя низвергнут во тьму. О чем свидетельствует множество самых разных метафор в истории Рима: костер Джордано Бруно, сожженного на Кампо деи Фьори, двадцать семь лет заточения Томмазо Кампанеллы, инквизиторский суд над Галилеем, пытки Марио Каварадосси, проводившиеся префектом Скарпиа, и тюрьма с фатальными последствиями для Микеланджело Меризи, известного как Караваджо и убитого в расцвете своей славы на пляже Латиума.
23
Мне предстояло открыть для себя Караваджо, в музеях и церквях, полотно за полотном, о которых нам рассказывал еще в Болонье Роберто Лонги, относившийся к этому художнику столь же сдержанно, как и к барокко, что четко увязывалось с его критикой официального искусства, а, главное, официальной истории искусствоведения. Терзания проклятого художника оказались подстать триумфальной карьере обласканного королями и папами Бернини, который никогда не отклонялся от инструкций власти. Жизнь его, сопровождавшаяся травлей, и скандальная смерть на безлюдном пляже не миновали долгого посмертного забвения, вплоть до его второго открытия в XX веке, состоявшегося еще до Вермеера и Ла Тура.
Совершив невнятную попытку доучиться и защитить свой диплом, я, если ты еще не забыл, вскоре понял, почему я отказался от этой затеи и почему мне было трудно ее осуществить. Ну разве мог я погрузиться с головой в безличный язык терминов университетской диссертации, когда каждая картина — прежде своим сюжетом, а уже потом и стилем своим — вызывала во мне чудовищное потрясение?
Я бегал от одного холста к другому, не успевая отойти от впечатления последнего. Вот Вакх с корзиною фруктов, чья белая рубашка, скользя по руке, обнажает плечо; он слегка закинул голову назад, в знак приглашения, о чем подчеркнуто свидетельствуют его приоткрытый рот, затуманенный взгляд да приливающая к ушам кровь, красный цвет которых контрастирует с его черными кудрями. Вот Нарцисс, сидящий на корточках у водоема и раскрывающий уста навстречу своему отражению; то не банальный мифологический пастушок, а славный паренек, напоминающий — судя по его шелковому камзолу, расшитому атласными цветами, дорогой батистовой рубашке и изысканно уложенной прическе — какого-нибудь пажа, сбежавшего из замка. Свободной странствующей жизни повесы легкомысленно принесенная в жертву выгода и корысть: его голубой чулок, уже успевший разорваться на коленке. Или вот уже в коридоре Галереи Дориа-Памфили с ее вощеным дубовым паркетом и искусно декорированным потолком — юный и нагой Иоанн Креститель. Облокотившись на одну руку, он обвивает другою ягненка. И вот висящая рядом картина, что поразила меня контрастом между лукавой улыбкой, озаряющей лицо ребенка, и согбенной спиною и глубокой печалью Мадонны.