Том 9. Учитель музыки - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на ранний час, Емельянов был не один. И, кажется, попал я не вовремя: Емельянова рисовал аргентинский художник Билис. Я вошел в самую неподходящую минуту: Билис трудился над самым деликатным, стараясь уловить неуловимое – улыбку. Видимо, оклик сбил всю композицию. Начинать разговор в такую досадную минуту нечего было и думать.
Емельянов смотрел строго и величественно: белый с красным ободком бумажный крест придавал еще большее величие. Африканский доктор потом объяснил мне, что этот орден «морских свинок», означающий рыцарское посвящение, выдан Ивану Андреевичу Козлоку Бахрахом.
Около Билиса сидел молчаливый ирландец Жорж Репей, спутник Билиса, который, как говорится, «держал кисточки»; кисточек у него никаких не было, потому что Билис рисовал углем, а имел он в руках огромный альбом – портреты французских писателей и прочих знаменитостей, украшенные самыми фантастическими орденами.
Мне показалось подозрительным присутствие на таком раннем сеансе знакомых: баснописец В. П. Куковников и африканский доктор. Точно они сговорились? Или подосланы Корнетовым для проверки? Но, может, это случайность? Я поздоровался и присел к столу ближе к Репею.
Куковников что-то тихонько говорил африканскому доктору. Я понял, что разговор медицинский. Африканский доктор, не говоривший тихо, ответил отчетливо:
– Мало кала.
– И эта повторяющаяся «малокала», звуча, как «марокара» прорубала шепот Куковникова.
– В Гересгейме, близ Дюссельдорфа, – громко сказал Куковников, заметив, что я прислушиваюсь, – рабочие нашли на кладбище клык мамонта длиной в сорок метров. Полагают, что клыку 50 000 лет.
– Нормальное кало должно быть маслянистым и парным! – сказал африканский доктор и, обведя унылым взглядом комнату, закурил.
В это время настойчиво постучали. И опять хозяин зверски окликнул. Это была делегация: Андреев156 и Сосинский157 пришли просить прочитать в «Кочевье»158 о Джойсе, о его новом произведении Work in progress». Емельянов знаком показал, что согласен, но что он прочитает о Чехове.
Я воспользовался минутой: Билис уронил уголь и Емельянов нагнулся ловить. И я проговорил мой первый вопрос о «Деле Нансена» –
– «Питать средствами»?
Но к моему несчастью Билис взял другой уголь. И вместо Емельянова мне ответил африканский доктор: по его глубокому убеждению, эта выдача наверное будет тем, что согласится ехать в колонии, и что у него имеются точные сведения, к кому обращаться за справкой.
– Какая самая модная болезнь? – продолжал я заученное, уже обращаясь к доктору.
– Попугаева, – сказал африканский доктор и опять посмотрел уныло, – самая модная, наблюдается она у любителей верховой езды или, как говорится, у трубочистов.
Билис заканчивал. Я понял, что теперь можно. Я поднялся от Репея ближе.
– Почему идет дождь?
– Кора отсырела, – не глядя, коротко ответил Емельянов.
Неожиданность ответа меня обескуражила. Я приходил в совершенное отчаяние: уж никаким Лефевром, а Юрием Дориомедовым, проникшим к недосягаемому Моруа, хотел я быть. И вдруг меня осенило:
– Откуда это у русских имя и отчество, и есть ли еще у какого-нибудь другого народа?
– Справьтесь у Солнцева159.
Жорж Репей «складывал кисточки». Емельянов поднялся.
– Как вы работаете! – проговорил я, не слыша своего голоса.
Емельянов разминался и отряхивался.
– Все думают, что мы, ученые, сидим в библиотеках. А на самом деле мы проводим большую часть дня на остановках, дожидаясь автобуса, или «бегаем» по урокам и часами выслушиваем идиотские ответы наших учеников.
Я поспешил заявить, что я не насчет уроков, а от Корнетова.
– Затеяли юнер.
– А вы знаете, – сказал Емельянов, – интервью пишут те, кого интервьюируют. Чего ж вы молчали? У меня всегда на случай заготовлено! – и он взял со стола от Куковникова два листка и подал их мне.
Как я был счастлив! Стало быть, напрасно я голову ломал. Так просто! И мы простились очень нежно.
Я понимаю, прощаются всегда нежнее, чем встречают. И хотя под этой нежностью, Бог знает, какие скрыты пожелания, и я наверное знаю: «черт унес» и «отвязался наконец» – но этого никогда себе не скажешь, и нежные прощальные слова вселяют в душу признательность к человеку.
Я не помню, как я очутился в Булони.
Ничего не говоря, я подал Корнетову мои счастливые листки. Я торжествовал. Начинается новая эра: я – Лефевр. И за судьбу моего «юнёра» нечего беспокоиться. Напиши я сам, и, чего доброго, откажут – Полетаева еще никто не знает! – но когда я скажу, что писал Емельянов, автор свиданий «Возвращения Джимма», или сам Лев Шестов, я уверен, передо мной откроется вся пресса.
Корнетов бегло просмотрел листки и молча вернул их мне:
Математика«Мать-и-матика, Мать-и-мачиха. Математика моя мачиха. Но мачиха добрая и понимающая. Математика мне не родная, но сродни. И многое она мне объясняет. Особенно значительны и полны намеками на жизнь духа дифференциальные уравнения. Уравнение – это намек на неизвестное в словах известного. Для прозорливого, для понимающего – неизвестное ведомо и знакомо, но для других оно еще не открыто. Шекспир – один из самых великих математиков. Мне всегда казалось, что любовь Гамлета к Офелии выражается уравнением:
Когда я в первый раз прочитал: «Я так люблю тебя, как сорок тысяч братьев любить не могут…» – я был потрясен. Это точное определение доступно лишь гению. Точнее словами сказать невозможно. Также меня поразило определение Жарри: «Бог есть кратчайшее расстояние между нолем и бесконечностью», т. е. между «ничем» и «всем», ибо Бог «все» создал из «ничего». Жарри мне чужд, но у него есть замечательные открытия, напр., где говорится, что «когда вскрыли череп убитого ажана, нашли, что он был набит вчерашними газетами…»
У меня в глазах позеленело. И сквозь зелень я увидел Корнетова, улыбавшегося во все свои ореховые глаза. И по его улыбке вдруг я понял эту «комедию ошибок»! – мне стало ясно, что ни у какого Емельянова я не был, а по обманщицкому плану Судока попал к кому-то… может и к Козлоку? Конечно, к Козлоку: и подпись – «Иван Козлок» и орден Козлока – африканский доктор так прямо и сказал: орден «морской свинки» Бахрах выдал Ивану Алексеевичу Козлоку». И я почувствовал: моя голова, если вскрыть череп, была набита Козлоками, Судоками и планами Судока… слипшимся комком плутни.
А на другом листке без подписи единственная строчка:
«…и не каждый дурак на интервью годится…»
Часть четвертая
Глава первая. Камертон
1. Кран гиппопотамаЗа недели, какие прожил я в качестве «шомёра» у Корнетова, делая безуспешные попытки к чему-нибудь пристроиться, я присмотрелся к его жизни, и мне бывало не очень весело, и особенно досадно на свою беспомощность: куда уж кому-нибудь помочь, когда сам – из помощи! Я только теперь отчетливо увидел и понял, в каком он отчаянном круге. Если я в настоящее время «шомёр», но я знаю, рано иль поздно, я достану работу, потому что дело мое полезное, все же занятия Корнетова были и есть бесполезные, и человек он ненужный. Знал ли он, что он ненужный, не знаю. Он любил повторять, точно бы в оправдание своего хронически-безработного положения, Гоголевское витийство, что «человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему жить в безнуждьи и в довольствии». Мысль зернистая, только никак тут не связывается и ничего не оправдывает. Или это очень трудно сказать себе, что ты сам по себе, по своему складу ни к чему, и вот отчего все.
У каждого есть что-нибудь заветное, сопровождающее его до смерти, и часто таким бывают сущие пустяки: ложка, шапочка, брелок, лента… у меня, например, этот мой «похвальный лист», выданный мне в приготовительном классе, и не за какие-нибудь выдающиеся успехи, а за чистописание. И зачем я этот «лист» таскаю с собой? – да будь еще он первой степени, а то ведь второй. Конечно, поправить на первую очень просто, бумага достаточно истрепалась за все мои дороги, да все думается: себя не обманешь и судьбы не переменишь. А если все-таки подделать? И почему судьбу не переменишь? – ведь как часто бывает в жизни: вдруг…
А у Корнетова его камертон. Единственное, что он вывез из России, этот камертон. И этот камертон был тот знак, который отличал его от других, и та заветная вещь – бесполезная, с которой он не расставался на всех путях своей жизни.
Корнетов имел звание учителя музыки, хвастал своим слухом и точностью, вспоминал своего приятеля Слонимского160, у которого образцовый слуховой аппарат – «абсолютный слух». Но этот замечательный Слонимский, как я узнал, дирижировал оркестром в Бостоне, а не менее замечательный Корнетов что-то не слышно, чтобы имел уроки, да и инструмента у него никакого не было, один камертон. Да и мудрено: в Берлине или Париже русский учитель музыки – ну, Костанов не в счет, Костанов профессор «ненормальной консерватории!» – а таких «нормальных» тут на каждом углу: учитель.