Том 9. Учитель музыки - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я решил начать с Гофмана. Я читал Гофмана. И одно это имя меня привлекло. «Может быть, – думал я, – этот Гофман родственник тому Гофману, а если и не родственник, его знатное волшебное имя делает его любопытным: имена даются неспроста». По плану Судока Корнетов мне объяснил, как проникнуть в дом, в какой идти коридор, и в какую постучать дверь направо.
Из всех дней самое для меня счастливое – воскресенье. И в этом мое горе – в воскресенье все присутственные места закрыты. На воле после дождей было тепло, перед домом распустился каштан, а солнце такое весеннее, так все высвечивало, что полуразрушенный дом – «руины» – теперь показывал все свои незаметные зимой прорехи, и в первый раз резную чугунную дверь.
Гофмана я нашел без всяких затруднений. И, когда меня окликнула консьержка, я только рукой махнул: «сам де знаю». Но самого Гофмана мне не удалось видеть. Встретил меня мальчик, я думал, что это секретарь, но он говорит, что «он – Ростик», чудесный мальчик.
Ростик рассказал мне басом, что папа пишет историю русской литературы, и показал мне коллекцию марок. Я все-таки не удержался и спросил, как его папа думает о «Деле Нансена»: «питать средствами»? На это Ростик рассказал мне историю, как у его папы ученики вытащили 1000 франков из портфеля, и как это было трудно назад получить деньги, потому что «gosses» на эти деньги купили шоколаду и съели. Потом Ростик показал мне своего любимого сибирского кота; кот спит на папиной кровати, блохи вылетали из него, как искры; я тихонько его под шейкой погладил, но кот не обратил никакого внимания.
Видно было, что Ростик заботится о своем отце; на крохотном столе, какие даются в меблированных комнатах, навалена была бумажная куча – это та самая «история русской литературы», которую папа пишет для профессора Легры и в этой куче Ростик распоряжался, как среди своих, трудно различаемых «людоедских» марок; и когда что нужно, папа забывчивый, он ему из этой кучи и вынимает.
– Папа пишет только о гениальных! – сказал Ростик на прощание.
И проводил меня до метро и дорогой все предупреждал – осторожно: автомобили! – чудесный мальчик.
Я рассказал свою первую неудачу Корнетову. Корнетов, знавший Гофмана с Петербурга, стал уверять меня, что это вовсе не Ростик со мной разговаривал, а сам Гофман, потому что хорошо помнит: как знает Гофмана, Гофман всегда писал «историю русской литературы». И только вечером – воскресенье – когда пришел Ростик, Корнетов мне поверил.
В понедельник я отправился по плану того же Судока к Макееву. Совсем близко и план отчетливый: крестики означали кладбище, и показано было зеленым «сосочком», где на лестнице зажигать электричество – «потому что, предупреждал Корнетов, если подыматься впотьмах, наверняка шею свернешь».
И все началось очень удачно. Макеева застал, сам Макеев и дверь мне отпер. И чай предложил – внимательный человек. Пошли вместе на кухню чайник поставить. Сразу видно, любитель чаю. Только одно скажу, приемов не знает: надо бы ему у Корнетова хоть урока два взять – заварка, хоть и довольная порция, а поверхностная, выплывают чаинки, кипяток не крут.
За чаем я ему открылся, что обращаюсь к нему, как к известному критику, и первый вопрос: его мнение о «Деле Нансена» – «Питать средствами»?
– Я вовсе не критик, – сказал Макеев, – у меня есть две английские книги…
Но я не поверил. «Как же так, думаю, Корнетов рекомендовал? Или это у них такой прием, чтоб уклониться от прямого ответа?» А когда Макеев узнал, что я от Корнетова, он очень развеселился и показал мне свои картины.
– Люблю красочки, – сказал Макеев, – осенью журнал «Числа»148 устраивает выставку рисунков149 французских и русских писателей: Валери, Кокто, Жакоб, а из русских – Поплавский, Шаршун, и я дам кое-что. Мне очень понравились рисунки, все в красках – лесные виды и опушки, несколько портретов, между прочим и Корнетов с камертоном.
Узнав, что я «шомер», Макеев дал мне 10 франков. Простились мы очень сердечно.
Домой я шел пешком. И взяло меня раздумье; а что, если все это так, нарочно? И этот Судока план генерального штаба? Судок – обманщик, теперь мне это открыл Корнетов: «ничего особенного, ложной информацией питается».
«А что если, – думал я, – ни Лебедева, ни Сушилова вовсе не существует? А если и существуют, то, как Макеев, по какой-то своей специальности: рисовали картины или пишут по-английски…»
В газетах я критических отделов не читаю, потому что я и без указки разбираюсь, какие книги на железную дорогу, какие в библиотеку, и что читать глазом, и что перебирая губами. На вечерах же у Корнетова я много встречал всяких критиков – и Петушкова, и Пытко-Пытковского и Птицина, хорошо знаю Перлова – Константин Сергеевич! Но никогда не видел Лебедева или Емельянова.
И когда я чистосердечно высказал Корнетову свои сомнения и, что после Макеева, я спутался и не уверен в существовании Лебедева с Емельяновым, Корнетов обиделся:
– Больше всего я не люблю, когда мне возражают, – сказал Корнетов, – если Макеев не пишет критических статей, то это еще ничего не значит, критиком он всегда может быть. Если бы он захотел.
Я собрался идти к Лебедеву, потому что, по словам Корнетова, это один из самых умных и подмечающих критиков и, несмотря на всеобщее оробение, бывает иногда очень смелым, а кроме того, потому что живет на Монпарнасе. В Булони скучно и особенно скучно, что лес, как стена, отделяет от Парижа и кричи не кричи, туда не донесет, а оттуда автомобили – счастливые, которые могут приехать и вернуться. Без Парижа скучно и покинуто, а без предлога попасть в Париж, не выберешься. Но Корнетов сказал мне, что Лебедева нет в Париже, что он отдыхает в Ницце. И показал на карте Ниццу. Я никогда не был в Ницце и испытываю необыкновенное чувство, когда говорят «Côte d’Azur» – мне всегда кажется, что это тот самый рай, который Бог насадил для Адама и Евы, чтобы потом прогнать.
Корнетов советовал идти к Емельянову. Но это дело не просто: надо наперед, как Лефевр, запастись всякими знаниями и не показаться тем дураком, который думает: что ни спрошу, все ладно! и не подумает, что «вопрос» – это все. И дал мне прочитать книгу: В. Н. Мочульский150, «Следы народной библии в славянской и древнерусской письменности». Одесса, 1893.
– Человек праведной жизни, – говорил Корнетов, – единогласный отзыв всех его учеников и слушателей его лекций в Сорбонне. И от себя скажу, нежнейшей души, единственный в Париже, говоря словом его любимого Дон-Кихота, – Боже мой, сколько вчерашних друзей готовы тебя, забившегося в угол, копытом пнуть! – единственный в наш предательский век, обладатель Волшебного меча Амадиса и шлема Мамбрина.
В вечер я одолел «Следы народной библии» и другую книгу того же автора «Малороссийские и петербургские повести Гоголя», Од. 1902. Я очень волновался. Я чувствовал, что «юнер» с Емельяновым будет для меня решительным. А скажу по правде, неудачи с Гофманом и Макеевым приводили меня в отчаяние, и передо мной открывался единственный исход – ехать в Испанию; по-испански я не говорю, но в Берлине в унтергрунде меня часто принимали за португальца.
* * *Ночь я спал тревожно: все время я задаю себе вопросы, но вместо ответа мне задают вопросы. И это было мучительно: не успевал я придумать ответ, меня перебивали. Я совсем запутался. Актер Громов151, в роли хозяина бистро из «Потопа» без всякого молотка и камня магическим движением разбил всю стеклянную посуду – рюмки, стаканы, графины, блюдечки из-под варенья, бутылки, оставив мне один сифон. А перепуганная кошка нагадила мне на руку. И я проснулся с бодрым чувством: сон означал и к деньгам и славу.
Пожалуй, следовало бы предупредить Емельянова, чтобы не вышло недоразумения. Но Корнетов мне сказал, что предупреждать бесполезно: на письма в Париже отвечать не принято, и как правило – письма пишутся только тогда, когда это нужно пишущему, но не тогда, когда нужно написавшему, ожидающему ответа. Единственный способ – нахрапом: застанешь, хорошо, не застанешь, туркнись и еще раз или, как сказал бы Шипрут из Туниса, «арвуар мэрси».
Спозаранку вышел я по указанному адресу – плану Судока. Адрес был особенно разукрашен: человечка, в котором я узнал себя, подталкивала сзади нелепая задорная фигура – сам Судок, направляя прямо к подъезду, а кругом стрелки и подписи, куда не надо смотреть, чтобы не сбиться – Шрейбер, Шклявер152, Оцуп153, Зноско-Боровский154, Кельберин155 и с особой подписью «временно»: Бахрах. Все эти имена соседей Емельянова я за дорогу выучил наизусть. И опять без всяких консьержек, как к Гофману и Макееву, нашел искомую дверь. Я постучал. И на довольно-таки зверский оклик, – если бы в такую минуту заставили меня написать мое имя, я непременно бы из Полетаева сделал Попаева, – пробормотав про себя, я вошел в комнату.