Тамарин - Михаил Авдеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего! – отвечал Иванов, дружески пожав ему руку. – Хандра хандрой, а дело делом; что тебе?
Тут пришедший господин вынул какую-то бумагу, начал рассказывать дело и потом довольно долго толковал о нем с Ивановым.
Когда они кончили, приятель Иванова посмотрел на часы и, заметив, что еще рано к должности, спросил, не задерживает ли его, и, получив отрицательный ответ, закурил сигару.
– Кстати, Иванов: чем решено у вас дело этой вдовы с родственником Петра Петровича? – спросил он.
– Ничем еще, – отвечал Иванов, – большинство, кажется, против нее; но я подаю свое мнение: хочешь прочитать?
– Пожалуйста!
Иванов подал несколько только что исписанных листов, и приятель его принялся читать. Он читал молча; но по его лицу Иванов угадывал и место, которое он прочитывал, и впечатление, производимое на него чтением. Иногда он сурово сдвигал брови, иногда приподнимал их выразительно и немного выдвигал губы, как будто хотел сказать: «Вот оно что!» Иногда он улыбался, как улыбаются любимому ребенку, когда он немного зашалит. Прочитав бумагу, он подал ее Иванову.
– Дело чистое и правое, – сказал он, – ты иначе и поступить не мог; но, знаешь, немного резко высказано: видно, что ты писал его не совсем спокойно. Тут надобно действовать осторожно. Ты знаешь, что Петр Петрович против него; он здесь силен, а на тебя и без того, кажется, дуется…
– За то, что я не езжу его поздравлять с праздниками. Тем лучше: это выведет нас из ложных отношений. Я терпеть не могу, когда мне дружески жмут руку и в то же время подставляют ногу, чтобы я споткнулся.
– Скажи, пожалуйста, что тебя рассердило сегодня?
– Вздор! – отвечал Иванов. – Отчего ты не был вчера у Р***?
– Лень было: часов до десяти занимался, устал и для отдыха начал читать; потом, с чаем, с книгой, в халате и с сигарой, мне было так хорошо, что я решительно не понимал, зачем ехать на вечер, где, я уверен, встретишь скуку.
– И еще кое что хуже скуки. Ты знаешь Тамарина?
– Видал. Не глуп, кажется, да из праздношатающихся.
– А ничего не знаешь о его отношениях к Вареньке Имшиной?
– Решительно ничего! Тамарин в свое время, говорят, имел успех, да к Имшиной это относиться не может… А что?
– Этот Тамарин, должно быть, страшно самолюбив, и не знаю чем, а, вероятно, Имшина оскорбила его. Язык у него злой и хоть кого так срежет. Вчера вечером ему вздумалось позабавиться над Имшиной: он над ней смеялся, делал какие-то намеки и сконфузил ее, бедную. Хорошо, что при этом были только я да Мари Б***.
– Не знаю! Ничего не знаю! – задумавшись, отвечал пришедший господин.
В это время чья-то лошадь мелькнула мимо окон и остановилась у подъезда. Через минуту вошел Островский. Иванов был знаком с ним только по встречам в обществе; поэтому приезд Островского немного удивил его; но, разумеется, он не дал этого ему заметить.
– Здравствуйте, князь! – сказал он, идя ему навстречу.
– Ба! Вы уже встали и, кажется, за делом! Я сегодня рано выехал и воображал, что всех, как Тамарина, застану чуть не в постели.
– Я встаю рано, – отвечал Иванов. – Угодно сигару или папирос?
Островский сел и закурил.
– Я к вам с просьбой, сказал он, – сегодня концерт одной приезжей певицы, слышали вы?
– Да, слышал! Говорят, плохо поет.
– Может статься, да зато прехорошенькая. Я взялся раздавать билеты; помогите, пожалуйста.
– Раздавать я не берусь, потому что никого сегодня не увижу, а для себя возьму.
– А вам угодно? – спросил Островский, обращаясь к приятелю Иванова.
– С удовольствием, – отвечал тот.
Островский вынул билеты, получил деньги, показал, что еще много осталось нерозданных, и разговор на минуту перемежился.
– Да вот к кому всего лучше обратиться с вопросом, – сказал приятель Иванова. – Ведь вы давно здесь живете, князь?
– И не спрашивайте! Приехал на полгода – живу шесть лет. Это только я могу делать такой вздор! А что вам?
Иванов немного смешался. Ему, кажется, вовсе не хотелось сделать Островского участником предыдущего разговора.
– А с Тамариным нынче только познакомились? – продолжал его приятель. Островский усмехнулся.
– Помилуйте! Мы с Тамариным вместе выпущены из школы, вместе несколько лет выезжали. Я с Тамариным сходился чаще, нежели рюмка с графином. Голова отличная, язык острее английской бритвы, сердца меньше, чем у меня наличных денег. А женщины от него без ума… оттого, что он с ними обходится как ребенок с игрушкой.
– Вот об этом-то и речь, – продолжал приятель. – Не знаете ли вы, в каких отношениях он прежде был с Имшиной?
– А! С Варенькой? Это старая история. Лет пять назад Тамарин жил в деревне по соседству с ними. Ну знаете, в деревне девочка-то в него и влюбилась, да так, как только в состоянии влюбляться одни провинциальные барышни. Ну, просто ночи не спит и похудела. Тамарин сюда переехал, и ее мать сюда привезла. Что ему здесь делать с ней? Тут Имшин подвернулся; Тамарин просто себе на уме: он ей посоветовал или так холодность показал – смотрим: она и вышла за Володю. Но уж тут положительного я ничего не могу сказать, не думаю ничего дурного об их отношениях, решительно ничего; но знаю, что тут маленькая страстишка была; впрочем, Тамарин скоро уехал отсюда… Однако ж я заболтался с вами, а у меня еще семьдесят билетов. До свидания, господа!
И Островский пожал им наскоро руки и уехал.
– Охота тебе была спрашивать этого болтуна! – сказал с досадой Иванов.
– Мой учитель немец говаривал, что нет такой глупой книги, из которой нельзя бы было почерпнуть поучительное, и хоть это только немцы в состоянии извлекать поучительное даже из глупых книг, но по нужде и ты можешь последовать примеру. В словах Островского, верно, есть что-нибудь и справедливое; а впрочем… это меня мало интересует, желаю и тебе того же.
Затем и приятель Иванова простился с ним и уехал.
Иванов остался в прежнем расположении духа, если еще не хуже, и, надо правду сказать, предыдущие разговоры были не такого рода, чтобы могли развлечь его. Но, взглянув на часы, он поспешно отобрал некоторые бумаги, переоделся и вышел.
Как иногда бывает невыносимо тяжело оторваться от пустой и даже горькой мысли для какого-нибудь серьезного дела!
Через час после ухода Иванова вошел его слуга и положил на письменный стол какое-то запечатанное письмо.
VII
Иван Кузьмич Б*, или, чтобы лучше объяснить читателю, муж Марион, которого, как и многих из мужей на всем свете, больше звали по жене, чем по его собственной личности, и от этого называли иногда mr. Марион, – Иван Кузьмич, было ли у него занятие, или нет, утро всегда проводил в кабинете, как и следует деловому человеку.
Кабинет Ивана Кузьмича был во всех отношениях приличный кабинет. Этажерки с книгами, расставленными в строгом порядке и по формату; бюро, на котором он никогда не писал, хотя на нем всегда лежала белая бумага; покойный сафьянный диван с шитыми по канве подушками – дар почтенных дам в дни его тезоименитства; пирамидка с трубками и бисерной табачницей возле дивана; наконец, письменный стол с двумя десятками ящиков, бумагами, аккуратно разложенными и придавленными прессами, великолепной чернильницей и прочими атрибутами письма, – все было чисто, опрятно, прилично. Даже на стенах кабинета висели, как следует, перед столом: календарик и портрет какого-то господина почтенной наружности, со звездой, а над диваном большая картина масляными красками, в золоченой раме, черная до того, что на ней почти ничего нельзя было разобрать, и освещенная так искусно, что, откуда ни посмотри, всегда увидишь отражение которого-нибудь окна.
Если кабинет был совершенно приличен деловому человеку, то сам Иван Кузьмич был до того приличен своему кабинету, что одному без другого чего то недоставало, и трудно решить, что было нужнее – кабинет ли Ивану Кузьмичу, Иван ли Кузьмич своему кабинету.
Иван Кузьмич был добрейший человек, довольно мягких правил, весьма готовый, без больших пожертвований и сохраняя благовидность, угодить, как говорится, и нашим и вашим; но наружность его решительно не позволяла подозревать этих маленьких слабостей. Он был черноволос и носил спереди небольшой хохолок, или тупей. Лицо, худощавое и благообразное, с маленькими бакенбардами около ушей, было степенно, серьезно и даже важно, именно насколько следовало человеку в его положении. Глаза его не обладали особенной выразительностью, но зато были опушены сверху густыми, черными, весьма подвижными бровями, из которых Иван Кузьмич, как опытный человек, извлекал всевозможную пользу, придавая их движениями все желанные выражения лицу.
Был час второй утра. Иван Кузьмич сидел в креслах, боком к письменному столу, пил кофе из фамильной чашки, курил сигару и читал в «Пчелке» производства и политические новости. На нем был темно-коричневый сюртук, застегнутый доверху; на носу его были золотые очки, посаженные так ловко, что Ивану Кузьмичу стоило немного важно откинуть назад голову, чтобы читать с их помощью, и склонить ее, чтобы, приподняв брови, хитро и глубокомысленно смотреть поверх них.