Придурок - Анатолий Бакуменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, спаситель наш, Ленхолодильник, сколько голодных студенческих тел ты откормил, скольким ты дал возможность жить и учиться!.. Если бы у меня был хотя бы маленький поэтический талантец, а не такой, как у Алексея или Бори Гершковича, я тогда сложил бы тебе оду! Что оду? — я сложил бы о тебе в благодарность гимн, гимн питерских студентов. Я знаю, тебя вспоминают твои служители и питомцы по всей России, что в России? Теперь твои питомцы разбросаны по всему зримому миру. Хвала тебе, о холодильник моей души, мой кормилец!
Бригады наёмных грузчиков набирались по утрам. И, главное, нужно было в бригаду попасть. В первый раз. Потом, когда тебя уже знали, тебя отмечали сразу, тебя подзывали, а то и сразу выкрикивали в составе бригады. За смену оплата была стандартная: пять рулей. Но на Ленхолодильник можно было уходить и на смену, и на сутки, и на неделю. Я знал одного человека, который не помнил, когда пришёл сюда. Деньги платили по четвергам, в этот день после обеда у кассы собиралась огромная очередь, но, если ты постоянно служишь холодильнику, тебя не забудут товарищи твои, тебя окликнут, впустят без очереди: ты свой. Главное: не забудь взять с собой хотя бы буханку хлеба. Если идешь на день. Потому что масло, если нет хлеба, не на что намазать, яички куриные тоже не наешь без хлеба, а что делать с сельдью, бочки с которой так часто разбиваются при транспортировке. Тех, кто часто бывает здесь, к обеду оповещают: «Сегодня будет рубец». И у тебя, и у оповещающего сразу заплывают от предвкушения этого грядущего рубца, глаза… нет — глазки! Что за удовольствие, что за удовольствие корчить эти рожи, изображая сладостную слюну, которая томительно течёт во рту, только из-за того, что ты признан своим, что ты избранный. И потом, в кочегарке, где готовится этот вожделенный рубец, ты, как и все, в томлении… Сам я никогда ничего не ощущал, кроме чувства причастности к братству служителей на трудовых полях Ленхолодильника. Может оттого, что я не гурман. Как-то я во вполне приличном ресторане заказал этот, такой вожделенный когда-то рубец, но и тут, в великолепном исполнении, он не представился мне чем-то замечательным. Так — еда.
Проворов ушёл в Ленхолодильник на полторы недели. Его там вскоре стали считать за своего, а он на эти полторы недели приобрёл покой и смысл. Самая неприятная работа была, когда нужно было таскать из вагонов полутуши говяжьи и вешать их потом на крюки. Туши были слякотные, пачкали одежду и воняли кровью. И были очень тяжёлые. Приятно разгружать финскую баранину. Она поступала вымороженная, и вся тушка была зашита в марлю. И красиво, и удобно. Мешки с сахаром и мукой были тяжелы, но ко всему можно привыкнуть. И Проворов привык.
Пора было собираться, пора было улетать.
Последний день он провёл у Жени со Светой.
— Проворов, ты запомни, что ты Проворов и Дед, но не Илюша. Про Илюшу забудь. С Илюшей ты пропадёшь, понял? — говорила ему Света, втолковывая, и теребила его за грудки, чтобы дошло. — Ты Пётр Проворов, ясно?
— Ну, как не ясно! Ты успокойся, Света, успокойся.
— Жень, давай не отпустим его, а? Ну посмотри на эту рожу, одного взгляда достаточно, чтобы понять, что ты Илюшка, а не Пётр. Пётр это камень, так и будь камнем!..
— Светик, не волнуйся за него, он вон какой взрослый. Ничего плохого с ним не случится. Я и сам бы сорвался в предприятие такое. Честно. Дед, возьмёшь?
— Пётр Проворов, ты — Дед, — говорила вся зарозовевшая и немного хмельная Света. — Дед, ты — Пётр-Камень Проворов. Запомнил? Повторяй за мной, чтобы в голову твою бессознательную дошло.
— Светик, ну что ты за него так волнуешься? Серёжка Казаков не пропал, и он не пропадёт в Якутии этой.
— Серёжке проще. Он преподаёт, и он по распределению. И ещё — он кобель. Таким везде просто. Серёжка кобеляка, — сказала она, и ей это понравилось, и она начала смеяться, захахатываться.
Они сидели в этот вечер за столом и попивали казахский портвейн, который притащил Проворов. Портвейн был дорогой, стоил рубля четыре, и он купил его только из-за цены, потому что в винах не смыслил ничего. Когда-то ему понравилось молдавское светлое Аб де Массе, но светлое пьют летом, а портвейн был красным, и стоил дорого, и Пётр поэтому купил его. И, вообще, если вспомнить, вино его не интересовало никогда. Но сейчас ему было тепло и уютно сидеть с друзьями, и не хотелось думать ни о какой Якутии, в которой ему делать совершенно нечего и лететь незачем, потому что вся жизнь его была уже при нём. Просто он запутался в ней, заплутал. Просто надо остановиться и подумать, и что-нибудь он обязательно придумает, только время дайте.
— Знаешь, Женя, — сказал он, меня всё время посещает одна странная мысль, появление которой я даже объяснить не могу. Мне жалко, что Бога нет.
— Что за мысль?… Отчего же?
— Если бы он был, было бы к кому обратиться и спросить, зачем всё это? Зачем он придумал нас, зачем он придумал добро и придумал зло? Какова его цель? Зачем мы?
— Говорят, неисповедимы пути Господни.
— Говорят? Значит, есть, у кого спросить? И они спрашивали? Кто?
— Дед, я не знаю. Меня эта сторона не интересовала.
— Женя, а почему елизаветинская Русь интересует тебя, а не современная?
— Так спокойнее. Вдруг что-то изменится в государстве, а у тебя диссертация уже готова, и годы работы коту под хвост. А с Елизаветой спокойно, так далеко взгляды партии не уходят. Как бы ты с Богом разговаривал, если бы он действительно был? Расскажи-ка.
Проворов взял лист из Женькиных черновиков, перевернул чистой стороной, и стал рисовать. Сперва он изобразил луковицу православного храма, потом башню католической кирхи, потом мусульманской с полумесяцем на макушке. А рядом рупорную антенну и линзу. С лучами, которые сходятся в одной точке. И так же обозначил лучи в куполе и башне.
— Видишь, они похожи. В фокусе концентрируются энергетические лучи. Я никогда в церкви не был, но думаю, что под куполом находится место, где стоит священник. Может, здесь алтарь, так это зовётся?.. Это самое энергетическое место. Если Бог есть, можно с ним разговаривать отсюда. Мне так кажется. Смешно?
— Нет, — говорит Женя, но сам смеётся, только в смехе этом не насмешка… — Слушай, а пирамиды египетские, они тоже так же?.. Они ведь так же устроены.
— Да, там должен быть энергетический центр. И там — покоится фараон. Оттуда душа его идёт прямо к Богу?.. Мумия должна быть глубоко под землёй, там, где сходятся энергетические лучи.
— Ну, ребята, совсем допились, — говорит Света.
Ночь уже приближается, на улице сыро и холодно, и не видно луны, чтобы с ней, питерской, попрощаться. Визжат колёса на трамвайном кольце в Дегтярном. В Пулково!..
В Пулково они едут с Женей. Там, на автобусной остановке, их ждёт Алексей. Оказывается, это все, это самые близкие. Всё. Посадка в одиннадцать.
— Юра не пришёл…
Сказаны уже все возможные слова, но Проворов не уходит. Он тянет минуту, потому что там, за стойкой регистрации, уже поджидает его неизвестное, которое вовсе ему не нужно. И он которому не нужен тоже. Всё.
— Ты там…
— Ты там…
— Пиши.
— Дед, ты…
— Лёшка! Женя! Вы…
— Мы все, всегда… Да?
— Да.
ИЛ-18 покатил к старту, а потом рванул и разбежался, и прыгнул сразу в черное море облаков, разрезая их, а может, разрывая, потому что отлетали от тела Ила чёрные редкие их клочья. Проворов видел это в иллюминатор. И земля со всеми её огнями скрылась, а над самолётом открылся огромный черный купол, усеянный миллионами и сотнями, и миллионами сотен бриллиантовых и изумрудных звёзд, и открылась плоская рожа луны, свет от которой лёг на левое крыло, которое было видно Проворову. Странно, но он успокоился. Может, оттого, что успокоились люди в салоне, а может, оттого, что неизвестное отодвинулось ещё на какое-то время. Ведь полёт должен был быть долгий, больше двенадцати часов. Не помню точно, может, восемнадцать. Да в этом ли дело? Дело-то в том, что ещё нескоро придёт тот миг, когда неизвестное примет его, распахнув свои крылья. В объятья ли?
А пока он расслабился и, может быть, заснул, а когда проснулся, то обнаружил, что думает о природе и назначении мелодий, которые сопровождали его раньше в его постоянных «мычалках» и гуделках. Есть виды искусств, которые обходятся без слов, они существуют вне второй сигнальной системы, и предназначены для прямого восприятия, в котором осмысление, наверно, надумано. Оно не нужно. Живопись, фотография, музыка — эти искусства направлены прямо к чувствам человеческим, они вневербальны. Ария, исполненная на французском или итальянском, на незнакомом языке, не становится менее прекрасна оттого, что мы не знаем её слов. Они нам не нужны. А литература? Она вся состоит из слов и смыслов, этот вид искусства построен полностью на второй сигнальной системе и обращен к разуму, но правда ли это? Да нет. Не правда. Когда поэт выпевает свой стих, когда он подвывает, читая его, открывается ещё нечто, что присутствует даже при «правильном», актёрском прочтении стиха, это его мелодическая составляющая. Она добавляет оттенки смыслов, она умножает смыслы, что открыты в словах, она открывает смыслы, что стоят за значениями слов.