Затеси - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванышевы действительно весною браконьерили в горловине, и рыбнадзор действительно по реке проезжал — слышал я об этом, и Медвидеву-свекру сказал:
— Попались Ванышевы-то? Достукались?
— Че-ево-о? Это тебе Володька наплел?! Ну-у, вруша, н-ну, вруша!..
Летом же Зинка снарядила ребят на свидание к отцу. Он отбывал срок на строительстве Камской ГЭС. Вымыла в бане ребят Зинка, чистые рубахи и новые ботинки надела на Вовку и Тольку, Ларка нарядилась в ситцевое платьице, в сандалии, в белые носочки, еще бант ей в волосья привязали.
Они по доске переправились через горловину озера, потом по лугу шли. У Зинки на шее сидел и заливался Толька. Ларка с Вовкой за руки держались. И шли они по зеленому лугу, словно на праздник. Даже медвидевский гусь не узнал их и зашипел было, шею вытянул и пошел боем, но Вовка хворостиной оборонил себя, мать и сестренку.
За лугом они поднимались в гору. Зинка обернулась, помахала нам рукой. Медвидиха и моя жена плакали: Медвидев-свекор тоже заширкал носом:
— Учил ли я его? Аль в школе учили пить, фулюганничать, на милицию бросаться? Учили ль?
Тягостен был рассказ Зинки о свидании с мужем. Исхудал Медвидев-старший на подневольной работе, смиренным сделался. Постряпушки, какие ему принесли, почти до единой ребятишкам скормил, все уверял:
— Ничего, ничего, хлопцы, скоро моя командировочка копится. Я денег подзаработаю, и поедем мы жить на Кавказ либо в Молдавию. Там тепло и фрукты дешевые. Яблоки — рупь ведро, а что сливы и виноград — так совсем задарма. Ух, и заживем мы…
Ларка, девка шустрая, первый класс кончила, читать умеет. Пока гуляла она по зоне, все приказы и правила поведения на будке и в бараках прочла. И как уходить стали, она упала перед постовым на колени, обхватила его за ноги, целует в сапоги:
— Отпустите папку, дяденька, отпустите! Он не в командировочке. Я все бумажки прочитала. Он… он хороший будет. Он… он исправится! Отпустите, дяденька! Плохо нам жить…
— Эх, девочка, девочка! — вздохнул постовой. — Вывести бы всех этих папок на волю, и твоего тоже, завалить бы брюхом на бревно и пороть, пороть принародно!.. Не ходи, девка, замуж за пьяницу, не ходи. — Постовой пошарил в кармане, достал кусочки хлеба с колбасой, сунул Ларке: — Вот покусай на дорожку. И беги. Не положено мне разговаривать. Мне только плакать можно. И то молча. — И постовой, махнув рукой, отвернулся.
Неделю черная ходила Зинка после свидания с мужем, и со свекром не ругалась, и свекровка не точила ее, сдерживалась, хотя роняла Зинка и била посуду, била скот, детой, молча била, осатанело.
А ребятишки все росли.
Толька пошел на десятом месяце. Ровно бы торопился малый встать на ноги, чтобы руки Ларке развязать, которая осенью стала учиться во втором классе.
Последний раз видел я Медвидевых ранней зимою — приезжал подергать рыбешки на озере по перволедью. Толька, Вовка и Ларка валялись в кори. Всю ночь они кричали и бредили. В избе жарко, душно, пахло угаром, поросенком и помоями.
Поросенок за печкой жил и тоже маялся от жары да брыкался так, будто и он корью болел. Толька бился в деревянной качалке, по щелям прошитой дратвою опившихся клопов.
Зинка, усталая от работы, с полночи к ребятам не поднималась. Сама Медвидиха ушла в дальнюю комнату и на крики не отзывалась. Свекор Медвидев лежал в больнице — у него моча не отходила. Стоит, бывало, на улице изогнувшись Медвидев-свекор, ветер рукав его пустой полощет, а он высказывается:
— Раньше трехметровый сугроб прожигал, расписывался — фамиль, имя, отчество полностью, год и день рождения обозначу. А ноне — кап-кап за голяшку. На мыло тебя, Медвидев, на мы-ло!..
На Покров нажрался Медвидев-свекор браги — и моча у него вовсе остановилась, в больницу его довезли едва живого.
Дом ветром шатает. По окнам шуршит. Застоялая, густая духота в доме. Здоровому дышать тяжело. Я встал, приблизился к Толькиной качалке и при свете засиженной мухами лампешки увидел Толькины глаза. Они горели так ярко, что, казалось, вот-вот войдут в последний накал и лопнут.
— Что, малыш? Тяжело тебе? — наклонился я над разметавшимся, красным от сыпи Толькой.
Он замолк и со взрослым страданием глядел на меня.
— Дя-дя, — сказал чуть слышно Толька и неуверенно протянул ко мне руки.
Я вынул малыша из кроватки, стряхнул с его рубашонки клопов, начал ходить с ним по избе. Толька обхватил мою шею, прерывисто, со свистом дышал мне в щеку. Телишко его, испеченное горячей болезнью, успокаивалось возле моего тела.
— Дядя, — совсем уж доверчиво выдохнул ребенок и обмяк, уснул.
Я бросил на пол свой полушубок, принес подушку, осторожно опустил Тольку на эту постель. На полу было прохладней, тянуло снегом от окна. Поросенок проклятый все хрюкал и взвизгивал. Я вынул табуретку, загораживавшую поросенка в запечье. Он деловито застучал копытцами по полу, подсеменил к Тольке, бухнулся рядом с ним.
Толька обнял поросенка за голову, и тот умиротворенно засопел.
Поднял я и Вовку, поддерживая, как пьяного, сводил к ведру, и он, не просыпаясь, справил малую нужду. На столе были порошки и навар травы. Я напоил сонного Вовку, потом метавшуюся на жаркой печи Ларку. Ее вырвало желтым. Я снял девочку с печи и уместил рядом с Толькой, Вовкой и поросенком.
До утра просидел я возле стола, то впадая в дрему, то вскидываясь от криков ребятишек. Что я передумал за ту длинную-длинную ночь — мне не передать, но с тех пор я еще больше возненавидел наших русских, бессердечных и безответственных пьяниц, и когда их судят и садят, никакой у меня к ним жалости нет, хотя древняя наша российская болезнь — жалеть «бедных арестантиков» все еще жива, и эти «бедные арестантики» надеются на нее и шибко эксплуатируют сердобольных россиян, в особенности одиноких бабенок и жертвенно воспитанных девиц.
С петухами проснулась Зинка, увидела поросенка, спавшего в обнимку с Толькой, и, зевая, сказала:
— Жить друг без дружки не могут. Ты так и не ложился? А я уж вся одеревенела, слышу — кричат, но очнуться не могу.
Через три дня Толька снова пробовал ходить. Ларка, закутавшись в старый платок, читала книжку, по-старушечьи шевеля губами. А Вовка еще долго не мог поправиться — у него воспалились отбитые почки.
Но и он сам по себе оклемался, рано начал помогать надсаженной матери.
Выжили, поправились медвидевские ребятишки. Весной из заключения вернулся долгожданный папа. К дешевым фруктам и роскошной жизни ребят и жену он не увез, поступил работать на кутамышевский лесоучасток киномехаником. Потом семья куда-то переехала — согнали, наверное, Медвидева-старшего снова за пьянство.
Где сейчас Медвидевы? Как живут — не знаю. След их затерялся. В Зуятах я тоже давно не бывал. Слышал, что Медвидев-свекор помер, и сама Медвидиха будто бы тоже совсем плоха, да и Зуята едва ли существуют.
Будни
Гололед.
По окраине города култыхала подвода с цыганами. Раскат. Выпал цыганенок из узлов. Грузовая машина переехала цыганенка. Выскочил шофер, схватил мальчика, трясет, ахает, просит позвонить в «Скорую помощь».
Тем временем цыган останавливает лошадь, идет к машине, а там, как на притчу, как на грех (нарочно не сочинишь!), — сынишка шофера лет трех-четырех. Цыган вспорол ему ножом живот, выколол оба глаза, бросил на сиденье и отправился к своей подводе.
Шофер с цыганенком на руках остолбенело смотрел на все это и, когда опомнился, ринулся в кабину, догнал подводу, раздавил цыгана, жену, девочку лет двенадцати и лошадь изувечил, осатанев.
Выслушал я этот рассказ. Не могу сидеть, не могу работать. Пошел на улицу. Выхожу к реке. На льду «скорая», два парня крошат лед пешнями, расширяют прорубь: убил кто-то кого-то и под лед засунул, в прорубь. Маленькая толпа любопытных, состоящая в основном из пенсионеров. Неторопливо, с перекурами долбят лед парни, ковыряется в моторе шофер, катаются по льду на коньках ребятишки, за ними, балуясь, гоняются собаки…
На горке идут машины, степенно прогуливают бабушки внучат, экскурсия осматривает памятники старины, из пединститута спешат куда-то студентки, хохочут, на старом базаре торгуют кедровыми орехами, по три шестьдесят за кило, семечками и цветками, привезенными с юга барыгами в чемоданах. Выбрел на горку пьяный мужик, поглазел, пошатался, побрел дальше…
Это происходило в будни, в пятницу, поздней осенью одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, в одном из самых смирных и добрых городов России.
Ужас
За полгода примерно до своей гибели моя мама повезла меня в тюрьму, на очередное свидание к папе. Чудовищная эта привычка — таскать детей по больницам, тюрьмам, гулянкам еще и по сию пору сохранилась в русских деревнях.
Мне шел седьмой год, память уже начинала работать, и я чуть помню стоянье у каких-то глухих и здоровенных ворот, какие-то неловкие шутки часового и злой голос человека, впускавшего людей в ворота, то запирающиеся, то отворяющиеся со скрипом.