Григорий Шелихов - Владимир Григорьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихи, в которых Радищев, осужденный Екатериной на «казнение вечное», прощался с миром живых людей, Шелихов прочел каким-то особенным, хрипловатым от душевного волнения голосом.
— Гладкой стих, чувствительный, — отозвался Державин после минутного молчания, — только… разномысленный и… ты забудь его. Не вспоминай ни стиха сего, ни тем паче сочинителя… для ради Натальи Алексеевны, коли истинно любишь ее. Письмо в огонь брось и встречу позабудь, во сне про нее не обмолвись, Григорий Иваныч, как друг истинный тебе говорю и заказываю. Я от тебя ничего не слышал и про встречу и письмо знать не знаю… Понял? — серьезно, без улыбки, закончил наставление Гаврила Романович. — Сполоснись теперь, да пошли облачаться в ризы пиршественные! Чать, гости к корыту моему съезжаться начали, — продолжал он, заметив тень, набежавшую на выразительное лицо Шелихова.
— Уволь, Гаврила Романыч, от ужина, я… в буфетной закушу, разморила меня баня, — стал отказываться Шелихов от чести быть в обществе столичных гостей Державина, в которых после разговора с самим хозяином догадывался встретить людей, далеких и враждебных лучшим и сокровеннейшим замыслам своей души.
— Не моги и говорить такое, Григорий Иваныч! Как раз случай и дела твои двинуть, за которыми ты неспроста ж шесть тысяч верст проскакал, — решительно оборвал несвязные возражения гостя Державин, предвкушая эффект появления Шелихова за своим столом. Пусть петербургские неженки увидят да послушают Колумба росского, приобщившего империю российскую к участию в судьбах Нового Света.
В предбаннике, продолжая прерванный разговор, Державин, как истый царедворец, осведомленный во всех хитросплетениях придворных дел и настроений, уверенно вводил своего сибирского друга в политический курс столичной жизни.
— Осенью французские беспортошники, — рассказывал он, — санкулотами и якобинцами прозываемые, нахлебавшись Вольтеровой и Дидеротовой ухи, — а из того корыта и Радищев твой, крови не боясь, ума набирался, — презрев законы божеские и человеческие, заарештовали и засадили безвыходно в Тюильрийском дворце короля своего, богом данного Людовика шестнадцатого, а с ним и жену его Марию-Антуанетту и сестру мадам Лизавету и добрых дворян, из придворных множество, сколько изловить могли… Государыня-матушка спать одна боится. Велено флигель-адъютанту, графу Зубову, Платону Александровичу, — он все теперь у нас, — при ее особе неотлучно быть и камерюнгфере Перекусихиной, пробошнице чертовой, Марье Саввишне, в той же комнате на полу стлаться. Каждый день курьеры тайные — первые сейчас они люди — от нас и до нас из-за границы шмыгают, письма привозят да сумки кожаные, с империалами, увозят… Сейчас насчет деклараций разных и прав этих… человека — у нас строго! Одно право человекам оставлено: почитать и выполнять волю господина своего… Вот и ожел бялы[11] — Речь Посполитая, Польша, соседка беспокойная, — вороной на войну каркает. Забыла шляхта гоноровая благодеяния, коими осыпала царица-матушка круля ихнего, Станислава Понятовского… Петушится шляхта сверх дозволенного, с беспортошными французами в дружбу вошла. Объявился у них некий ерш-енерал, Фадей Костюшка[12] по прозванию, «не позвалям» кричит на князя Миколу Репнина…[13] Ну, да с ними разговор короткий, подавятся они костюшкой своей, — не удержался от возможности поиграть словами Державин, — накроет их Суворов, Александр Васильевич, мокрым полотенцем, повыдергает орлу белому перышки из хвоста — и фьюить!
— А у нас, в Сибири, — вставил свое слово Шелихов, — сосланные поляки вольно живут, наши купцы к большим делам их приставляют, жалеют и родниться, бывает, не брезгают… В Сибири, Гаврила Романыч, нет такого, чтоб обижать людей, которые за волю, за права свои, за человечество стояли, так уж с Ермаковых времен повелось у нас, Гаврила Романыч, мы…
— Мы да вы, у вас, у нас! — раздраженно вдруг перебил Державин. — Ты за столом, Григорий Иваныч, поостерегись — у меня разные людишки на даровую хлеб-соль собираются, и есть между них скоты опаснейшие, вроде Альчесты… грека того черного, что я из предбанника, как ты взошел, выгнал, — не вздумай перед ними за столом «мыкать». У нас мыкальщиков не жалуют, у нас мычащие сейчас в почете… Прошу тебя, дружбы ради, не входи в рассуждение по материям, до торговли и звания твоего не касаемым… Ты вот лучше скажи, за каким случаем прибыл, а я тебе куда надо и до кого надо нитку-линию в руки дам, — сказал, позолотив преподнесенную самолюбивому мореходу петербургскую пилюлю, поэт-царедворец.
Шелихов заколебался. Минутой перед тем он твердо решил отказаться от выхода к ужину, но последние слова Гаврилы Романовича о «нитке-линии» пробудили в нем никогда не умирающее в душе каждого добытчика и землепроходца желание поймать «улыбку фортуны», не упустить случая к успеху. Дела компании, развернувшиеся на севере американского материка и на его далеких, суровых островах, находились под угрозой. Шелихов знал, что если он в эту поездку не добьется на ближайшие годы государственной поддержки и покровительства, его ждет не только позор неудачи, но и полное разорение. А слава Колумба русского, которой, верил он, окружат в грядущем его имя потомки? А высокие замыслы о павшем на его долю завершении великого дела Ермака — устроении на найденных землях новой Руси, могучей, счастливой и свободной от дворян-волков и приказных хорьков-ярыжек?.. Этих злых подобий человеческих не знают вольные граждане Нового Света, между ними и пепелищами дедовских хижин в душной Европе лежит могучий океан.
Такое понимание жизни века и своего места в этом веке сложилось у Шелихова постепенно из обширного опыта и наблюдений, вынесенных со всех ступеней пути, пока он подымался к богатству и славе.
Шелихов был тщеславен и самонадеян. Но он никогда не забывал той страшной минуты, в которую осиротевшим подростком-несмышленышем, оставив родную свою матушку бездыханно распростертой у подножия чудотворной иконы Рыльской божьей матери, покинул родительский дом. И это было как раз в то время, когда ярыжки приказные выставили на торговую казнь и глумились над его отцом, Иваном Григорьевичем, растащив нажитое семьей добро. «Иди, Григорий, не малодушествуй, — воюй фортуну себе и людям! — вспомнив прошлое, скрипнул зубами мореход. — Акулы в море не съели, человеки на земле и подавно тобою подавятся».
— Ладно уж, Гаврила Романыч, вы и мертвого подымете за жизнь воевать, — отозвался Шелихов на воркотню Державина. — Подымем грот[14] и пойдем через камни моря столичного! — громыхнул он нарочито густым голосом, вызвавшим довольную улыбку на лице хозяина.
Подходя к столовой, хозяин и гость услыхали доносившиеся из нее удивительные по звучанию голоса роговой музыки. Гаврила Романович гордился и славился своим небольшим, но ладным хором «рогачей». В мягких, грудных, баритонального тембра звуках трепетал, как крик оленя в весеннем лесу, один из модных тогда менуэтов Люлли, перекочевавших из Версаля в барские дома Северной Пальмиры. Дворянская верхушка России сохраняла непоколебленной верность и преклонение перед всем, что исходило от двора Людовика XVI, подталкиваемого в то время в далеком Париже неумолимым роком к гильотине…
— Ба, Амфитрион взошел! С легким паром! — приветствовали хозяина, перекрывая музыку, заждавшиеся гости.
Старые и молодые без всякого стеснения наставили лорнеты на стоявшего рядом с ним крепыша-сибиряка. О нем грек Симон Альтести, выпровоженный Державиным из бани, уже успел порассказать невесть каких небылиц и чудес.
Симон Альтести, типичный авантюрист восемнадцатого века, содержал в Константинополе «веселый дом» и прикрывал им темную профессию шпиона и продавца тайн Высокого дивана[15] разлагавшейся Порты. Какими путями он проникал к этим тайнам, известно было только ему одному. Русский посол в Турции Яков Иванович Булгаков, постоянный покупатель его двоякого товара, высоко ценил редкие даже для Стамбула способности прохвоста и выезжая в Россию вывез и Альтести. Здесь Альтести, натасканный в подлостях, сумел в короткое время стать правой рукой некоронованного владыки, последнего фаворита престарелой Фелицы, графа Платона Зубова. Участие грека в делах Зубова было настолько значительно, а проявления его наглости так памятны, что одной из первых мер императора Павла по восшествии на престол была высылка любимца ненавистного ему Зубова в самую страшную глушь Сибири, где Альтести безвестно и исчез.
— Сложен как Геркулес, а уж богат… Не уступит председателю российской коммерц-коллегии! — намекал Альтести на кресло президента российской коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова. И гости, прекрасно знавшие стремление семейства Зубовых прибрать к своим рукам коммерц-коллегию, понимающе улыбались.