Пролог - Николай Яковлевич Олейник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следствие закончено, им разрешают связываться «с волей», и первой, кто отозвался, была Мария Волховская! Неутомимая, неугомонная Мария! Сколько мучений выпало на ее голову, какие недуги ломали ее, но не согнули, не одолели.
Оказывается, она так никуда и не поехала из Неаполя, все это время разыскивала его, Абрама Рублева. И ей повезло: начали принимать письма и передачи. Хотя ничего особенного передать она не могла, потому что сама бедствовала, все же знала — письма «с воли» много значат для заключенного. Правда, она и в этом, в писании писем, ограничена — руки ее из-за болезни стали непослушными, должна была кого-то приглашать и диктовать. А это, конечно, не то.
Письма от Волховской были сердечны, и хотя в них не сообщалось о событиях на родине, все же они кое о чем информировали. Через Марию Кравчинский налаживает связи с товарищами. Он узнает адрес Клеменца (Ленца, как начал называть его Сергей), пишет ему в Берн, просит прислать книги. Тюремная администрация делает Рублеву, как иностранцу, некоторые поблажки, и вот в руках у заключенного и его друзей «Капитал», книги Огюста Конта, Джузеппе Феррари. Есть литература, есть и слушатели. Ежедневно по нескольку часов изучают они «Капитал». Мысли, изложенные им когда-то в «Мудрице Наумовне», находят новых сторонников. Да иначе не может и быть! Правда везде одинакова — правда жизни, борьбы против тирании и эксплуатации. А гнет и бесправие здесь такие же, как везде, безработица, голод, непосильные штрафы, налоги... Чего только не придумано для ограбления рабочих! Бьется он в этих тенетах, проливает свой пот, свою кровь, а господа капиталисты еще и насмехаются. Крепкая у них власть, надежный заслон от разных неожиданностей, но время придет! Уже блеснули первые молнии на небосклоне, слышатся раскаты грома. Ветер крепчает, собираются тучи. Вот-вот разразится гроза! И разрушатся стены, падут оковы...
Итальянцы восхищены своим другом. Он и в деле горазд, и на слово остер. Слушаешь его — не наслушаешься. Лето проходит, уже и осень желтыми листьями кружит над стенами «Санта Марии», а он ждет, у него и терпение, и сила духа железные.
— Сергей, — признается ему наедине Кафиеро, — ты так прекрасно рассказываешь. Так прекрасно!
— Так в книге написано, дружище, — улыбаясь, отвечает Сергей.
— Книга книгой, но слово твое прелесть — точное, яркое, сильное.
Удивительный он, этот граф Кафиеро. Чем-то напоминает Лизогуба. Чем же? Возможно, самоотверженностью. И тот всего себя без остатка отдает революции, и этот. Богатые, а поглядишь — люди. Больше бы таких — и здесь, и там, — легче жилось бы на свете.
— Сергей, а твоя «Мудрица» — как родная дочь Марксова «Капитала».
— Так оно и есть, дружище. Моя «Мудрица Наумовна» целиком из «Капитала». Я и задумал ее как популярное изложение книги Маркса. Это словно вдруг вылетающий из кокона мотылек.
Задумался граф, хмурит свои густые брови.
— Мне очень хочется, чтобы эта книга была известна в Италии. До сих пор мы многое теряли, не зная ее! Шли будто на ощупь и приходили к тому, что уже раскрыто, найдено. Дай мне твою «Мудрицу», я переведу ее. Хотя нет! Лучше сделать по-другому — попробую сам изложить все так, как в твоей «Мудрице»... Ты поможешь мне в этом, Сергей?
— Услуга за услугу, — соглашается Кравчинский. — Я помогаю тебе переводить, ты обучаешь меня итальянскому языку.
— Хорошо. Только прости, что мы так неосмотрительно вовлекли тебя в эту кампанию.
— Не в прощении суть, — утешал его Кравчинский. — На ошибках мы учимся. Я верю — народ не позволит глумиться над собой. Ни ваш, ни наш. Рано или поздно он разобьет цепи рабства... А что касается меня, напрасно переживаешь. Не был бы я здесь, был бы в другом месте. Герцеговина, Италия... Жалею, постоянно жалею, что не довелось мне быть на баррикадах Коммуны.
Они подолгу сидели где-нибудь в уголке тюремного двора — их выпускали, когда немилосердно жгло солнце и в камере становилось нестерпимо душно, — обдумывали будущее, хоть и не знали, каким оно будет, долгим или коротким.
— Выйду отсюда — непременно поеду на Капреру, к Гарибальди, — сказал Сергей.
— Тягостное зрелище — старый, бессильный орел, — с грустью ответил Кафиеро. — Помнишь Бакунина? Я тогда смотрел на него, и душа болела. Как несправедлива судьба! Дряхлость уравнивает гиганта и карлика — того, кто ведет за собой в битвы и кто бесславно плетется позади.
— Жизнь. Зато у первого она как молния, как солнце, светящее, греющее, дающее силы другим, а у второго... Есть у нас в России человек, к которому тянутся взоры всех угнетенных. Он далеко, за Уралом, в Сибири, его запрятали власти за тридевять земель, но душа его, дух его — со всеми, кто борется, кто верит в лучшее будущее. Это Чернышевский. Он не побоялся сказать правду в глаза даже самому царю.
— Каждый народ, маленький или большой, имеет своего мессию.
— Однако дело не в нем, а в самом народе. Мессия — как знамя, а движущая сила — народ.
Их, в отличие от прочих заключенных, не брали ни на какие работы, они были изолированы от «обычных» арестантов, ограничены маленькой территорией камеры, в лучшем случае — двора, и все же они жили, боролись, действовали.
Вскоре в среде повстанцев — там же, в тюрьме «Санта Мария», — создается секция Первого Интернационала, секция Матезского революционного отряда. Во главе ее становится Кафиеро. От Клеменца получено известие, что в Генте, в Бельгии, должен состояться Общий социалистический конгресс, что русская эмиграция делегирует туда Кропоткина. Кравчинский одобрительно относится к кандидатуре давнего, испытанного товарища, в то же время он жалеет, что сам не сможет принять участия в конгрессе. По его совету тюремная секция Матезского революционного отряда тайно посылает одному из руководителей итальянского рабочего движения, Андреа Коста, мандат на право участия в международном собрании.