Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
сочинение на тему «играй назад!» Он ведь еще в 901 году приглашал «назад к Фихте», так вот… А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще — развальчик. Юрин утверждает, что все это — хорошо! Дескать — отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно… Н-да…
— Взгляд — правильный, — сказал Самгин, чтобы сказать что-нибудь.
— Не знаю, — откликнулся Дронов и замолчал, но, сидя на постели уже в ночном белье и потирая подбородок, вдруг и сердито пробормотал:
— Знаешь, все-таки самое меткое и грозное, что придумано, — это классовая теория и идея диктатуры рабочего класса.
Самгин, наклонив голову, взглянул на него через очки, но Дронов уже лег, натянул на себя одеяло.
«Обиделся, — решил Самгин, погасив огонь. — Он стал интереснее и, кажется, умней. Но все-таки напрасно я допустил его говорить со мною на «ты».
— Смешно, — сказал Дронов.
— Что?
— Человек, родом — немец, обучает русских патриотизму.
Помолчав, а затем уступая желанию оборвать Дронова — Самгин сказал сухо и докторально:
— Струве имеет вполне определенные заслуги пред интеллигенцией: он первый указал ей, что роль личности в истории — это иллюзия, самообман…
— А — еще что? — спросил Дронов, помолчав. «А еще — он признал за личностью право научного бесстрастного наблюдения явлений», — хотел сказать Самгин, но не решился и сказал сонным голосом:
— Поздно. Давай уснем…
Дронов, не уступая, лежа на боку и размешивая пальцем сумрак, говорил ядовито, повысив голос:
— Роль личности он отрицал, будучи марксистом, а затем, как тебе известно, перекрестился в идеализм, а идеализм без индивидуализма не бывает, а индивидуализм, отрицающий роль личности в жизни, — чепуха! Невозможен…
Самгин не ответил ему, но подумал, засыпая:
«Я мало читаю по вопросам философии».
— Москва! — разбудил его Дронов, одетый в толстый, мохнатый костюм табачного цвета, причесанный, солидный.
— Завтракаем в «Московской», в час? — предложил он.
— Если успею, — сказал Самгин и, решив не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять — двенадцать.
— Не больше? — спросил Самгин, сообразив, что на двенадцать тысяч одному можно вполне прилично прожить года четыре. Нотариус, отрицательно качая лысой головой, почмокал и повторил!
— Не больше.
Нотариус не внушал доверия, и Самгин подумал, что следует посоветоваться с Дроновым, — этот, наверное, знает, как продают дома. В доме Варвары его встретила еще неприятность: парадную дверь открыла девочка подросток — черненькая, остроносая и почему-то о радостью, весело закричала:
— Варвары Кирилловны дома нет, в Петербург уехали! Радость ее показалась Самгину неприличной, он строго сказал:
— Варвара Кирилловна — померла!
— Господи, — тихонько произнесла девочка, но, отшатнувшись, спросила: — А может, вы врете? — И тотчас же визгливо закричала: — Фелицата Назарна!
Явилась знакомая — плоскогрудая, тонкогубая женщина в кружевной наколке на голове, важно согнув шею, она молча направила стеклянные глаза в лицо Самгина, а девчушка тревожно и торопливо говорила, указывая на него пальцем:
— Он говорит — померла Варвара-то Кирилловна.
— Мне ничего неизвестно, — сказала женщина, не помогая Самгину раздеться, а когда он пошел из прихожей в комнаты, встала на дороге ему.
— Позвольте-с, как же это…
— Подите прочь, — крикнул Самгин. — Что вы — не знаете меня?
— Знаю-с, но — не могу…
И, отступив на шаг в сторону, деревянным голосом скомандовала:
— Анка, позвони в участок, чтобы Мирон Петрович пришел.
— Вы — дура! — заявил Самгин. — Я вас выгоню, — крикнул он и тотчас устыдился своего гнева, а женщина, следуя за ним по пятам, говорила однотонно и убийственно скучно:
— Если право имеете — можете и выгнать, а ругать не имеете права. Я служащая, мне поручено имущество.
— Но ведь вы же знаете, кто я, — миролюбиво напомнил Самгин.
— Я Варваре Кирилловне служу, и от нее распоряжений не имею для вас… — Она ходила за Самгиным, останавливаясь в дверях каждой комнаты и, очевидно, опасаясь, как бы он не взял и не спрятал в карман какую-либо вещь, и возбуждая у хозяина желание стукнуть ее чем-нибудь по голове. Это продолжалось минут двадцать, все время натягивая нервы Самгина. Он курил, ходил, сидел и чувствовал, что поведение его укрепляет подозрения этой двуногой щуки.
«Если ее оставить даже на сутки — она обворует», — соображал он.
Наконец пришел толстый, чернобородый помощник пристава, молча выслушал стороны и сказал внушительным басом:
— Как юрист, вы должны бы предъявить удостоверение врача или больницы о смерти.
— Удостоверение оставлено мною у нотариуса, можете справиться.
— Не обязаны, — сказал полицейский, вздохнув глубоко и прикрывая ресницами большие черные глаза на лице кирпичного цвета.
— Я оплачу хлопоты, — сказал Самгин, протянув ему билет в двадцать пять рублей.
— Прекрасно, — откликнулся полицейский, отдал честь, подняв широкую ладонь к плюшевому черепу, и ушел, поманив пальцем Фелицату.
Самгин чувствовал себя отвратительно. Одолевали неприятные воспоминания о жизни в этом доме. Неприятны были комнаты, перегруженные разнообразной старинной мебелью, набитые мелкими пустяками, которые должны были говорить об эстетических вкусах хозяйки. В спальне Варвары на стене висела большая фотография его, Самгина, во фраке, с головой в форме тыквы, — тоже неприятная.
«Чорт с ней, пусть эта дура ворует», — решил он и пошел на свидание с Дроновым.
Москва была богато убрана снегом, толстые пуховики его лежали на крышах, фонари покрыты белыми чепчиками, всюду блестело холодное серебро, морозная пыль над городом тоже напоминала спокойный блеск оксидированного серебра. Под ногами людей хрящевато поскрипывал снег, шуршали и тихонько взвизгивали железные полозья саней.
«Уютный город», — одобрительно подумал Самгин. Дронова еще не было в гостинице, Самгин с трудом нашел свободный столик в зале, тесно набитом едоками, наполненном гулом голосов, звоном стекла, металла, фарфора. Самгин не впервые сидел в этом храме московского кулинарного искусства, ему нравилось бывать здесь, вслушиваться в разноголосый говор солидных людей, ему казалось, что, хмельные от сытости, они, вероятно, здесь более откровенны, чем где-либо в другом месте. Однажды он даже подумал, что этот пестрый, сложный говор должен быть похож на «общие исповеди» в соборе Кронштадта, организованные знаменитым попом Иоанном Сергеевым. Ловя отдельные фразы и куски возбужденных речей, Самгин был уверен, что это лучше, вернее, чем книги и газеты, помогает ему знать, «чем люди живы». Вот и сейчас, сзади его, приятный басок говорил увещевающим тоном:
— Мы, провинциалы, живем спокойней вас, москвичей, у нас есть время наблюдать за вами, и — что же мы видим?
— Возьмите еще осетрины, — посоветовал басу ленивый, бесцветный голос.
— С удовольствием возьму.
А впереди волнисто изгибалась длинная, узкая спина, туго обтянутая поддевкой, и звучно, немножко гнусаво жаловалась:
— Как же быть, Петр Васильевич, батюшко мой? Весной — объединенное дворянство заявило себя против политических реформ, теперь вот наше, московское, высказалось за неприкосновенность самодержавия, а — мы-то, промышленники-то, как же, а?
И, должно быть, скушав осетрину, снова увещевал басок:
— В быстрой смене литературных вкусов ваших все же замечаем — некое однообразие оных. Хотя антидемократические идеи Ибсена как будто уже приелись, но место его в театрах заступил Гамсун, а ведь хрен редьки — не слаще. Ведь Гамсун — тоже антидемократ, враг политики…
— Но герой его, Карено, легко отказался от своих идей в пользу места в стортинге, — вставил ленивый голос.
— Вот, вот! То-то и есть — что отказался, как и у нас многие современные разночинцы отказываются, бегут общественной деятельности ради личного успеха, пренебрегая заветами отцов и уроками революции…
— Ну, что там: заветы, уроки Дан завет новый: enrichissez-vous — обогащайтесь! Вот завет революции…
— Это вы — иронически? Ленивый начал говорить сердито:
— Э, какая тут ирония! Все — жрать хотят.
— В ущерб своему человеческому достоинству…
— Вы, Нифонт Иванович, ветхозаветный человек. А молодежь, разночинцы эти… не дремлют! У меня письмоводитель в шестом году наблудил что-то, арестовали. Парень — дельный и неглуп, готовился в университет. Ну, я его вызволил. А он, ежа ему за пазуху, сукину сыну, снял у меня копию с одного документа да и продал ее заинтересованному лицу. Семь тысяч гонорара потерял я на этом деле. А дело-то было — беспроигрышное.