Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разбудил шум. Рядом со мной женщина с винтовкой, хромой с револьвером рыскает по углам, в дверях бородатый человек записывает что-то в книжечку. И ломятся к Георгиевскому.
Мне предложили показать документы. Хромой ухмылялся. Мне казалось, что в обмотках у него запрятан нож и он все только ищет, как бы половчей, в кого бы его всунуть. Этот хромой, со шрамом на щеке, мехом наружу куртке, – навсегда образ бреда. Увидав Георгиевского, даже хрипнул – в ярости ли, наслажденье? Ах, с восторгом он глотнул бы крови византийца, бледного сейчас, но выбритого и спокойного.
Нам приказали собираться. Сборы недолги. Вот мимо Мушкина трепечущего и Юпитера Отриколийского, немого, белоглазого, в курчавой бороде, мы сходим вниз по лестнице. Георгий Александрович меня поддерживает. «Мой старый джентльмен, на смерть спускаемся мы с вами по старинной лестнице, но будем просты, молчаливы, и скромны, пусть ярость окружает – ничего».
Метель утихла. У крыльца стоял автомобиль – к великому удивленью моему – открытый. Улица пустынна. Луна светит на ненужно ранние сугробы, мы садимся, точно едем на прогулку, концерт, в ресторан.
Забыть ли мне эту прогулку?
Автомобиль летел легко, звезды неслись над ним по небу, мы сидели рядом, рука в руку, несколько откинувшись назад. Андрюша и Маркел, Георгиевский, звезды и луна, Москва, те улицы, по каким носились в молодости, все слилось теперь в одно, в то ощущение надземного и полуобморочного, когда переступаешь… Можно ли думать? Чем, о чем тут думать? Ты почти уже не человек. Ты помнишь сладостное ощущение прощанья и холодный, слабый бриз, ледком тянущий…
Быстро мы катили! Так казалось? Временами все-таки желанье: встретить своего, знакомого, махнуть. Но Москва уходила. Поздно. Спят намученные. Кто махнет прощально?
На площади Георгий Александрович снял кольцо и положил в рот, за щеку. А чрез минуту, как к подъезду оперы, подкатили мы к ярко светившимся дверям.
– Прощайте, друг Сенека.
Он поцеловал мне руку. Я его перекрестила.
XVIСтранное, но не самое страшное время мое – сиденье. В большой комнате с нарами, спящими женщинами, электричеством белым, первое, что ощутила: отдых. То, чем жила и волновалась – вдруг захлопнулось. Ничего нет. «Контора Аванесова», прежде стучали тут на машинках, а теперь мы лежим, по деревянным скамьям: и учительницы, проститутки и спекулянтки, просто бабы и дамы («шпионство для иностранцев») – все, проигравшие свои жизни. Разные разно себя ведут. Нюхают кокаин, рыдают, другие молятся, третьи бранятся. Каждый день привозят новых. По ночам уводят нам знакомых. Ночью стучат, громыхают моторы грузовиков. Фабрика в действии. Смерть – так домашня… Удивляться? Но чему? Все ясно.
В эти дни я не молилась. Была в отупении. Лежала и дремала. Не слушала никого. Кончилось «действие» мое, борьба, наступленье. Удивительно: почти не могла думать об Андрюше. Ощущала его вместе, с собой. Мы – одно. Вот он тут, рядом, – и вечность за нами. Мы неразлучимы. Тут же Георгиевский – будто мы все заснули. А Маркел ужасно где-то далеко…
Первую посылку, сверток, получила все же от Маркела: одеяло, сахар, кусок хлеба и подушечка. Под наволочкой, на бумажке крошечной: «Господь храни». Все, кто на свободе, помните и знайте, что для узника пакетик с воли! Это главная радость тюремная, главная.
Бумажку ухом нащупала, ночью, лежа на подушечке, глядя, как клоп выполз из расселины, как проститутка выцарапывала на стене: «Пра-ща-юсь с жизнью ми-лай». Буквы Маркеловы я целовала нежно, а из-под ресниц слезы бежали – уж теперь неудержимо.
Эту ночь плохо спала. Но утро принесет и радость: когда камеру метут, несколько минут воздуха. Вереницею кружили мы по дворику, между стен пятиэтажных. И над нами – небо! Птица пролетела в нем однажды – галка! Милая, чудесная моя! А вечером, просясь в уборную, перебегая дворик этот наискось, в холодной, чуть морозной ночи дважды увидала я небо со звездами. Узор их золота над нашей бездной так пронзителен… И даже я увидела Кефея, даже Сердце Карла я узнала – в том кусочке черной сини, что над головой.
Допросы. Несколько их было. Это хуже. Тяжек, крестен путь по коридорам, глухой ночью, неизвестно, к палачу ли, следователю. Многое зачтется испытавшим это. Я попала к Кухову.
– Прошу вас, да, в кресло. Как же (улыбочка легкая) – приходилось встречаться.
Кухов был подкормлен, чисто выбрит. Но угри остались, и весь общий, неискоренимый вкус плебейства. В глазках, зеленеющих под электричеством, скользило что-то. Иногда руки потирал, холодноватые и влажные.
– А теперь к делу. Я потому выбрал вас, что многое знакомо, в прежней жизни. Пси-хо-логия… – он слегка чмокнул, точно проглотил устрицу.
На допросе стал еще прохладнее, играл в некоторое величие. Иногда запугивал, как полагается, но не грубил. Старался намекнуть загадочно, «изящно» на «возможные последствия».
– Вы знаете отлично, что ничем ведь я не занималась. Бросьте!
– Прошу не волноваться, разберемся.
«Когда перед Георгиевским ползал на коленках… Разве он это простит?»
– Мне известно и о вас, о сыне и о муже. Мы все знаем.
– Слушайте, мой сын…
– Отлично-с, и великолепно, правильно все идет… Потрудитесь отвечать.
В конце первого допроса он вдруг закрыл глазки, пожмурился и улыбнулся.
– Ну, теперь кончено. Деловая часть.
Встал, подошел к двери и портьере, выглянул в коридор, плотнее притворил ее.
– Несколько слов… По-домашнему. А-ха-х-с, ну перемена. Кухов! Кто такое Кухов! Мразь, в Риме голодал и унижался. Господин Георгиевский, Наталья Николаевна, певица… та-ак вот могли переехать… как улитку, сопляка. Сопляк! Темная личность. А теперь вы все – вот, в кулачке здесь, в кулачке. Наша взяла! – вдруг крикнул. – Наша! Не смотрите с пьедесталов со своих, я добрый, я ведь только так… Мы ведь давно знакомы, и конечно, вы-то мне и ничего не сделали плохого. Нет, я не зверь. Я самый мягкий из всех следователей, сказать по правде, я бы вас и выпустил. Сразу – нельзя. Но – власть! Вы понимаете, я – власть!
Я понимала очень хорошо. Для неудачников, обойденных, ничтожеств…
– Что же касательно Георгиевского…
Но постучали в дверь, и он не досказал.
Следующий раз была я у него дня через три. Он суше выглядел, подобраннее и нервней.
– Знаком вам этот почерк?
Подал мне бумажку. На ней знакомой, твердою и аккуратною рукой написано: «Всегда о вас. Н. Н., прощайте. Вспомните Сенеку».
– Древности, и философии, Сенеки! Сыграл-таки старик, разыграл роль, как в театре. Подвала, видите ли, не желаем, и предупреждаем… Откуда у него кольцо с ядом, вы должны знать, вам и написано, нет, вы должны ответить…
Я перекрестилась.
– Царство небесное!
Знак креста дурно подействовал на Кухова.
– Мистики! Христиане! Погодите, доберемся до попов ваших…
Но я его не слушала. Неинтересен. А мне было и холодно, и так безмерно одиноко в ту минуту… Потерла лоб рукою, выпрямилась. Будто легче.
Что ж, не подался. Галкино, смерть отца, ночь, луна. Черное пятнышко в кольце. Не сдался мой византиец.
Должно быть, я имела очень отошедший вид… Кухов стал приставать. Я посмотрела на него холодно, отдаленно.
– Напрасно вы волнуетесь. Вы знали ведь Георгиевского. Он вас не уважал, Кухов. Что ж удивительного, что был против? Всегда читал и ценил стоиков, давно предчувствовал и войну, и революцию, и гибель свою – и завел кольцо. Когда мы ехали сюда, он положил его в рот. Очевидно: чтоб не отобрали. А теперь вас раздражает, что не вы его прикончили.
– Ваше показание очень важно.
И Кухов стал подробно, обстоятельно записывать все о кольце.
Когда окончил, я спросила, глухо:
– Слушайте, а что же сын?
Он сделал неопределенный, но развязный жест.
– Видимо, на свободе. Если не вчера, то нынче, завтра выпустят.
Он стал катать шарики из бумаги, ловко, далеко стрелял ими в угол.
– Георгиевского мы, конечно… Он был в заговоре. А вы?
Вдруг быстро перекинул на меня глазки.
Начался опять допрос.
На этот раз была я как-то очень уж тиха, печальна. Мальчик на свободе! Бедные, и милые мои, Маркел, Андрюша, как вы думаете обо мне теперь, как вам сейчас трудней, чем мне… А у меня странное чувство: никогда не выйду я отсюда. В первый раз за мою жизнь, пеструю и бурную, я ощутила, что уж не могу бороться за себя, что кончилось мое «везенье», отступились «яблонка цветущая», и «ветер» – покровители. Я отвечала просто, без сопротивленья. Если бы он оскорблял, вряд ли смогла бы защищаться. Но Кухов почему-то был довольно милостив. Лишь иногда, при взгляде на меня, некая судорога внутренняя пробегала по его лицу. Точно еще знал что-то – не хотел сказать. И ненавидел, и стыдился.
– Вы все такая ж барыня, как были. Вы под стать Георгиевскому.