Ведьмины тропы - Элеонора Гильм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помирает он, помирает!
Степан сразу понял, о ком крик. Понял и устыдился себя.
Тесная клетушка, горький запах, сырость – и он тут же разъярился. Отчего старик помирает в такой тесноте? Положить бы его в светлую горницу да на пуховую перину! Но умерил гнев: не о том сейчас надобно думать.
Под одеялом скорчилось что-то крохотное, точно ребенок. Оно застонало, высвободило лысую макушку.
– Штепан Макшимович, – прошепелявил старик. Из-под штопаного одеяла вылезла узловатая рука. – Благодарштвую, что пришел к холопу… Штепушка. О грехах швоих рашказал, теперь с тобою проштиться.
Степан сжал его пальцы. Много что надобно было сказать, но оба молчали: один в скорби, а второй – в предсмертном просветленьи. Среди всей суеты, сборов, сутолоки, среди страхов и дурных снов, поротого Третьяка и бабьих слез он забыл… Ох, забыл про того, кто спасал его, гладил по загривку, повторяя: «Буде, Степка», мазал синяки травами, прятал в подполе от мачехиного гнева, отдал платок, последнюю весточку от матери. И во взрослой жизни был всегда рядом, заботился, утешал, точно малое дитя.
Глубокой ночью старый Потеха в последний раз вдохнул воздух. Степан закрыл глаза его, сложил руки на груди и позвал слуг, дабы обмыли бренное тело.
Ушел на небеса тот, кто ближе отца родного, во сто крат ближе.
«Был ближе», – понял Степан и, растеряв слезы давно, еще в Соль Вычегодской под мачехиными кнутами, только застонал. Тихо-тихо, чтобы никто не услышал его в слабости.
Потеха и во смерти помог: ушел на небеса еще до переезда, дабы тело его бренное не везли на далекую заимку, а схоронили в Соли Камской, на лучшем кладбище Свято-Троицкого храма, рядом со смородиновым садом.
5. Живая вода
Все устроились ладом.
Утром на Оленин день[79] скарб, увязанный в короба, сундуки, лари, мешки, отправили двумя дюжинами телег на заимку. Степан самолично глядел, чтобы все довезли, не растеряв по дороге, – о том слезно просила Еремеевна. Старуха взяла в свои крепкие руки бразды правления, и, кажется, она одна радовалась изгнанию из Соли Камской. Да кто ж их, слуг, спрашивает? Рыжая Анна и внучки Еремеевны, девка Маня и замужняя пузатая Дуня чистили, скребли, мыли – превращали полупустое жилище в купеческие хоромы.
Купец… Впрочем, Степан и не знал, как себя величать.
Отец вышвырнул его из семейного дела, велел отдать все, что принадлежало Строгановым. А что ж теперь печалиться? Он всегда чуял, что дело примет такой оборот: или батюшка сочтет его недостойным, иль братцы после смерти родителя решат избавиться от вымеска, иль случится иная беда. Много ошибок он совершил, набедокурил с лихвой, но хватку не растерял.
Сейчас, открывая амбары один за другим, пропускал меж пальцами искристые шкуры соболя и лисы, серой белки и куницы, и знал, что с голода семья не умрет.
И даже боле.
Взяв верного Хмура, он откопал два сундука, вытащил их, удостоверившись, что на страже верные люди.
Они взяли огромную костомаху, покрутили ей, словно отгоняя невидимых врагов. Сундуки зарыты в амбаре, в каждом из них по три зуба. А в каждом из зубов заключено их будущее. Помоги Господь!
* * *
Степан взял в обычай сидеть недалеко в стряпущей и глядеть на Еремеевну, что допоздна суетилась у печи. Мелькали ее ловкие, умелые руки. Слышались тихие напевы, ласковое «Что, хозяин, устал?» или «Степан Максимович, не кручинься – вызволишь свою любушку».
Старуха не делала различий меж ним, самовластным хозяином крохотного царства, и приблудным Нежданом. Всякого нужно было накормить, обогреть, утешить. Или укорить, ежели что сделал неверно. Выстирать одежу, зашить порты, уложить спать на мягкой перине. Ни одна женщина в его жизни не напоминала мать с той же отчетливостью, что веселая и заботливая Еремеевна. Вернее, мать, какую бы он хотел видеть, – своей толком не помнил.
– Не могу я сидеть и ждать. Аж сводит всего от злости, нетерпения… Знала бы ты, как тяжко!
Еремеевна кивала и тем же ласковым голосом, каким сказывала были-небылицы, повторяла, что всему свой срок. Уйдет горе, будет все ладом.
– Отчего не писали, что Нютка в Устюге? Что за блажь? – вновь ярился Степан. – Нечего дочке моей в чужом доме делать. Забрать ее!
Еремеевна, точно наделенная особым даром, вновь увещевала Хозяина: мол, и матушка ее согласилась, и наделает бед неумная Нютка, то ли к Лизавете пойдет с угрозами, то ли к воеводе, то ли еще чего учудит. Буйная кровушка.
Степан кивал, но вновь заводил речь, что надобно писать Митьке, отправлять людей и возвращать домой старшую.
– А где младшая? – вспомнил он про темноглазую Феодору. Похожа на мать, да без чертовщинки, без лукавого прищура. – Привести младшую.
Еремеевна поглядела на него с жалостью – иль то свечи плясали на полном лице. Она заливала солод теплой водой, добавляла щепоть того, другого, и в Степане уже забурлил гнев, точно хмельное пиво в бадье.
– Да здесь, здесь она. Анна Рыжая приглядывает за Феодорушкой, сказывала уже тебе.
– Пусть приведет, – нахмурился Степан.
Еремеевна послала нечесаного Неждана, что всегда крутился рядом со стряпущей в надежде перехватить кусок.
Скоро девчушку, осоловевшую ото сна, принесли. Молодуха поклонилась молча, отдала прямо в руки отцу – теплую, в длинной льняной рубахе. Степан невольно заметил, как полная грудь Анны качнулась, и устыдился своего взгляда. «Так и праведником можно стать», – ухмыльнулся он, но миг спустя слова дочки вбили в него кол.
– Матушка, – пищала та, отталкивала его и тянула ручонки к грудастой девке. – Матушка, к тебе хочу.
Рыжая Анна, сдобная, румяная, точно из печи, испугалась, сжалась в комок и умоляюще глядела, мол, не виновата я, дите само так зовет.
Людоед он, что ли! Чего так пугаться…
– Привыкла она, с весны Аксинью-то забрали, – нарушила тишину Еремеевна. – Дите неразумное.
А дочка внезапно успокоилась. Она уселась на отцовых коленях, точно привыкла к тому, принялась заплетать косу из отросшей бороды Степана. Так увлеклась, что уже ушла Анна, поклонившись Степану и качнув налитой грудью, уже Еремеевна поставила три бадьи с пивом, а она все заплетала и расплетала косицы.
– Ты не помнишь матушку свою, Аксинью? – спросил Степан, разомлев от движений крохотных перстов.
– Ага. – Подняла темные очи. – У меня теперь две матушки… И ты, тятя.
Он и не знал, что ей ответить.
Феодора свернулась ласковым котенком у него на коленях и уснула. Степан долго сидел, боясь пошевелиться, и нечто доселе невиданное просыпалось в его груди. Маленькое существо, смелое и разумное… А совсем недавно орала и пачкала тряпицы, подходить к ней боялся.
Старуха, видя его муки, взяла на руки девчушку и унесла в горницу. Отныне Степану пришлось смириться: у Феодоры, крохотной упрямицы, две матери.
* * *
Ежели сначала казалось, что мор уйдет, испугавшись молитв, сейчас о том и не помышляли.
Здоровые и исцелившиеся денно и нощно ходили по обители, пекли хлеба, выпалывали сорняки, оказывали помощь и закрывали глаза умершим. В лекарне стонали, испражнялись, тряслись в лихорадке и молили об исцелении.
Аксинья помнила, как описывали ад: геенна огненная, муки и стоны. Не гаснет огонь, и червь не умирает[80]. Однако ж средь третьей бессонной ночи