Кузнецкий мост - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осведомленная Августа и на этот раз оказалась провидицей: незримый бардинский доброжелатель мостил Егору Ивановичу дорогу в университет, мостил, как могло показаться, не делая секрета. В этом было для Егора Ивановича одновременно и нечто отрадное, и тревожное. Отрадное потому, что обнаруживало признание неких бардинских достоинств. Тревожное по той причине, что знаменовало переориентацию Бардина с дипломатической стези на университетскую, что, как должен был признаться себе отпрыск Иоанна, не входило в его планы: как ни заманчива была карьера мужа науки, Бардин хотел бы следовать этим путем, не оставляя дипломатии.
Егор Иванович сказал университетским ходатаям, что считает себя отнюдь не вольным казаком, тем более когда речь идет о столь своеобычной материи, как Ялта, и просит адресовать соответствующие просьбы наркому. Согласие наркома не заставило себя ждать, оно было в известном смысле и указанием, обязывая и давая некие права. Бардин выпросил себе неделю и уехал в Ясенцы. Там, на лоне лесного приволья, он мог сосредоточиться. Конкретный повод явился толчком к раздумьям, которые шли дальше предстоящей встречи.
При всех обстоятельствах то, что ты можешь сказать себе, не совсем удобно сказать даже Бекетову. Просто в разговоре с самим собой ты в большей мере откровенен, а следовательно, безжалостен. Будь Бекетов рядом, ты бы не решился на столь жестокую исповедь. А необходима именно исповедь, при этом без снисхождения. Наркоминдельская страда была многосложной. Она требовала и гибкости ума, и культуры мышления. Она не щадила и была нестандартной. Нельзя сказать, что монополия государственной мысли была у Наркоминдела, но многое из того, что мог породить оперативный день на Кузнецком, было свойственно только ему и в ином месте могло и не возникнуть. Поэтому клинок не очень-то долго оставался в ножнах, он был в действии, как в действии были ум и профессиональное умение дипломата. Бардин не переоценивал тут своих достоинств, хотя умиление перед мощью собственного «я», грешным делом, и его вздымало в заоблачные выси на своих нетвердых крыльях. Но это было хотя и сладкое чувство, но чувство минутное. Отрезвление, слава богу, приходило быстро. Он вдруг начинал думать, что Бекетову, например, это свойство чуждо. А что все-таки было свойственно Бекетову? Неудовлетворенность, способность трезво взглянуть на себя и та мера способности к самоусовершенствованию, которая в данном случае единственно соответствует устремлениям человека зрелого. И не только это и, пожалуй, не столько это, а и иное, без чего нет Бекетова: бессребреничество неоглядное, из которого, как из всесильного корня, возникают все бекетовские качества — способность всегда оставаться самим собой, а это значит признать над собой власть единственной силы — совести, а следовательно, той меры прямоты, которая позволяет тебе не кривить душой.
Кажется, куда какое мощное средство дано тебе всевышним — дипломатия! Нет средства и совершеннее и современнее. С его помощью чего только не сделаешь: и парируешь удар ловкого противника, и наведешь его на ложный след, и сам уйдешь от удара! Всемогущее средство, способное и защитить, и охранить настолько, что все остальные средства кажутся анахронизмом, в том числе и самое допотопное — правда… Жили дипломаты века, не обременяя себя верностью правде, проживут еще. Ну, нельзя же себе представить, что дипломату вдруг стало трудно дышать без правды? Да не праздно ли все это? Наверно, не праздно, если дипломатия стала тем всесильным щитом, который призван оградить от удара и существо первоидеи, и слабое сердце твоего сына.
Нет, Егор Иванович не оговорился: и слабое сердце твоего сына, слабое… Наверно, не просто Сережке восполнить эти четыре года. Дело даже не в годах, они в его лета и зачтутся, и вознаградятся, может быть, даже с избытком. Суть душевных потерь их не заживит. Каким Сергей вернется под родительскую стреху, вот забота. Сумеет ли победить боль всех этих лет, совладать с тоской неодолимой, собраться с мыслями? Сможет ли опереться на родительское плечо и захочет ли опереться? Не отвергнет ли протянутой руки, как отверг руку Якова? Его строптивость и его гордыня неодолимы. Коли не поступился ими в смертельный час, поступится ли теперь? Да надо ли, чтобы поступился? Не надо, не надо! А коли не надо, то как заставить принять помощь? Из тех испытаний, которыми одарила Егора Ивановича в эти годы жизнь, не было труднее этого: Сережа!.. Сколько раз он вдруг вставал посреди страдного бардинского полуночья, не давая смежить горящих век, как вызов нелегкой бардинской жизни, как укор. Сколько раз в пронзительной синеве небесной, над белой пустыней или бегущими холмами океана Бардин вдруг просыпался от крика: «Папа!» Казалось, даже расстояние неодолимое было бессильно встать между тобой и им, и этот крик ударял тебя в грудь: «Папа, папа!» Наверно, в природе человека: чтобы защититься, надо собраться в комок, да так, чтобы само сердце обратилось в точку-невеличку. А у Бардина сердце точно разветвилось, было одно, стало три. Никуда не упрячешь ни Сергея, ни Ирину — попробуй охрани эти сердца при слепом огне нынешних лет! И, как многократ прежде, было такое чувство, что сил, отпущенных тебе природой, недостаточно, чтобы охранить всех, кого надлежит тебе охранять. Нет, это была не беззащитность, но в какой-то мере и беззащитность. И хотелось вдруг винить себя в недостатке мужества — никогда не был ты робок, а сейчас вдруг обнаружил, что это так.
Бардина увлекал сам процесс дипломатического творчества со всеми его муками и радостями, увлекал настолько, что он готов был отстраниться от мысли: а что все это дает ему, Бардину? Нет, нельзя сказать, что он был безразличен к тому, что в просторечии зовется возвышением по службе, но он как-то не думал об этом, доверив свою судьбу тем, которым надлежит об этом думать в силу их высокого положения. Но он должен был признать, что эти силы не всегда были на высоте. Только потому, что это была сфера заповедная, часто лежащая за пределами гласности, возвышение подчас было и не очень понятным. В одном случае за спиной лица, делающего карьеру, действовал клан друзей, в другом — слишком откровенное покровительство фигуры влиятельной. Но и в том случае, когда это было для Бардина бесспорно, он не решался говорить об этом даже с Бекетовым. Было как-то стыдно. Точно часть вины лежит и на тебе. Если не соучаствуешь, то завидуешь, а это, пожалуй, хуже соучастия. Да падет ли Бардин так низко, чтобы завидовать?
Наверно, он должен был считаться с мнением тех, кто смотрел на него извне: мир бардинских друзей, всеобщий мир друзей семьи, как его образовало время. И не только: мир Кузнецкого, а это почти вселенная, ибо бесконечно долги дороги, которые ведут в этот дом отовсюду. И все-таки самым строгим судом был его собственный суд. Наверно, его союз с Ольгой мог бы кому-нибудь показаться и предосудительным, кому-то, а не ему самому, он решился на этот союз с той убежденностью, с какой поступал всегда, когда думал и о счастье детей. Нельзя сказать, что понимание, на которое рассчитывал Бардин, пришло к детям сразу, но он ждал, явив терпение. Его ум не очень-то был отягчен предрассудками. Он считал, объяснение — весомее назидания. Но дети не таились, — наверно, потому, что не таился он. У детей не было тайн от него, не было и, дай бог, не будет. Но зарекаться тут было рискованно. Так или иначе, а он терпеть не мог ложной значительности, к которой иногда обращаются взрослые в своих отношениях с детьми. Быть может, характерно, что в его доме был только один ключ, ключ от входной двери. Во всех остальных ключах не было необходимости. Его деньги, и по нынешней поре великие, были доступны и большим и малым, как хлеб и чай. Ирина была модницей, и ее траты подчас опережали ее возраст, но Бардин не стеснял дочери. Егор Иванович закрыл глаза на то, что эти траты последнее время приняли размеры значительные, косвенно свидетельствуя о том, что в жизни Ирины происходили события значительные, грозящие все поставить вверх дном. Когда дело касалось денег, по давно заведенной привычке Бардин считал это если не пустячным, то не очень-то достойным серьезного внимания. Поскольку в нынешних событиях с Ириной участвовали деньги, Бардин потерял к ним интерес, потерял в такой мере, что нужно было усилие, чтобы они, эти события, приковали его внимание. Бардин не связывал с деньгами ни мечты о будущем детей, ни тем более веры в неколебимость заведенного порядка, которым жил дом. Единственно, о чем он думал не без изумления: почему ей удается извлечь из этих денег толику радости, а ему нет, почему, попав в Иришкины руки, эти деньги как бы оживают, а в его руках точно лишены энергии?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});