Кузнецкий мост - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он, этот Красносельский Кирилл Михаилович… генерал-штабист? — осторожно спросил Глаголев.
Она улыбнулась, ну конечно же, это льстило ее самолюбию — Маркел, не желая того, вознес Красносельского на недосягаемую высоту.
— Да, конечно… — с радостью подхватила она. — Эта осенняя операция в Карпатах была задумана им…
Тамбиев еще ломал голову, как бы развязать этот узел и скрыться, когда раздался звонок из отдела печати — Грошев просил его приехать.
Но Тамбиеву вдруг расхотелось уходить. Он подумал: да не вообразил ли он себе все это? В самом деле, из того, что нарисовало только что его воображение, ничто не было неопровержимым, наверняка известным Тамбиеву. А Маркел, будто проникнув в сомнения Тамбиева и не желая его отпускать, достал с полки Баратынского и, осторожно раскрыв его, попытался вытряхнуть на стол рукописные странички, вложенные в книгу, листы точно срослись с книгой и отказывались падать.
— Мы с Николаем Марковичем обнаружили это на полке и ничего не поняли, — произнес Маркел Романович не без робости — робость была и в том, что он, рассчитывая на снисхождение, поделил вину с Тамбиевым. — Прости нас, грешных, но нас смутило, что это вдруг оказалось на моей полке, да и почерк не твой…
— Нет, почерк мой, — произнесла она со смятенной печалью и, взяв на ладонь микроскопические листики, приподняла их над столом и выронила. Семь листочков точно повисли в воздухе, они опускались нехотя, им было хорошо на их недосягаемой высоте, куда занесли их белые ладони Софы. — Вот она, моя дурость, в ее чистом виде, — вдруг произнесла Софа. — Вот она, на виду, вот…
— Нет, мы понять хотим, — возроптал Маркел Романович. — Ты вначале объясни нам, а потом мы, может быть, разрешим тебе ругать себя, а может, не разрешим…
Она собрала со стола свои листики, небрежно запрятала их в книгу.
— Сейчас об этом как-то неудобно говорить, — засмеялась — самим смехом она просила прощения. — Право слово — неудобно…
— А ты все-таки скажи, — настаивал Маркел.
Она сидела опустив глаза, краски ее лица поугасли, к ней вернулась сумеречная голубоватость прежней Софы.
— По Москве прошел слух, что откроется музей Баратынского, — заговорила она. — Душа моя, Баратынский — он один, у кого печаль так соединена с мыслью. Я и подумала: вот где можно проявить себя! Нет, не просто музейная мышь, грызущая черный сухарь истории… Нет, нет, я увидела себя в этом музее, как на сцене театра. Не смейтесь, не смейтесь… я выходила бы к посетителям и играла бы Баратынского, как можно сыграть его в театре одного актера: его любовь и его муку, его жизнь и смерть… Мне нужен был текст, если не пьеса, то сценарий, и я начала писать… — Она вдруг умолкла, спохватившись, не думала, что все это ее сейчас способно так увлечь. — Господи, как я далеко ушла от всего этого, — она засмеялась, смех был нарочитым, она пыталась осмеять свое прошлое, но это было нелегко.
Она вызвалась проводить Николая; как и прежде, они пошли бульварами. Что-то было мартовское в темном, заметно осевшем снеге, черных деревьях, напитанных влагой, уродливых в своей наготе, в стаях галок. Она молчала — Баратынский пробудил в ней такое, от чего она уж давно открестилась.
— «Не властны мы в самих себе», — произнесла она вдруг и остановилась, продолжать не было сил. — Не властны, не властны…
Только сейчас Тамбиев хорошо рассмотрел ее. На ней было пальто из черного драпа с простроченными лацканами, нерусского покроя, да и рассчитанное не на русскую погоду, шапочка из ярко-рыжего меха, сшитая блином, как у нас не шьют. Одежда выказывала что-то такое, о чем она умалчивала.
Наверно, открытие, которое сделал Тамбиев только что, заставило его взглянуть на нее внимательнее. Модницей она могла показаться в Москве, — там, откуда она приехала, ее вид был более чем обычен. Все, что видел Тамбиев на ней, было ей впору и очень к лицу, хоть и не ново, — значит, ее преобразили там не сегодня, а еще осенью сорок третьего. А коли так, то ее преображение вызвано делом. Тамбиев не без привередливой тщательности отыскал эту причину и, кажется, успокоился. Больше того, он нашел, что был опрометчив в своих сомнениях и в печали своей.
Но покой Тамбиева был зыбок, он должен был признаться, что его представления о ее словацком житье-бытье были неопределенны и смутны, а ее решимость окружить это тайной была неодолима. Но надо отдать должное Тамбиеву, он и не пытался проникнуть за каменную ограду ее тайны, остановившись там, где она его остановила.
— Я все готовила себя к тому, чтобы воспринять разницу во времени, а произошло бог знает что: ночь стала днем, — произнесла она и посмотрела на него вопросительно.
Ей очень хотелось, чтобы он спросил ее. Тогда бы она определила пределы дозволенного. Но он молчал. Молчание было неловким, для нее неловким, и, спасаясь, она обратилась к Баратынскому, повторив, как рефрен: «Не властны мы в самих себе…»
Но сказав о ночи, которая стала днем, она сказала не так да и смысл того, что заключал в себе Баратынский, если его сообразовать со сказанным ею сейчас, не столь мал.
Какой она могла быть там, на рабочей окраине Братиславы?
— Значит, разница, как у дня с ночью? — спросил он, чем неопределеннее был его вопрос, тем больший простор был для ответа.
Она оценила его великодушие, однако не хотела пользоваться им.
— Когда самолет зависает над ночным лесом и приходит твой черед прыгать, такое чувство, что ты ринулась изо дня в ночь — она даже остановилась, стремясь докончить эту длинную фразу. — Там, где был день, остались Москва, Никитские ворота, Баратынский. Одним словом, пока летела к земле, а потом зарылась по грудь в заросли орешника, а вслед за этим бежала талым снегом, время от времени останавливаясь и выливая соду из сапог, миновала эту границу между днем и ночью…
— Ночью? Когда и где?
— В Банской-Бистрице, когда ее вновь взяли немцы… Ночь в ночи…
Ну вот, она сказала почти все. Тамбиев знал, у восстания было две поры: первая, когда посреди немецкого моря возникла партизанская республика со столицей в Банской-Бистрице, и вторая, когда под натиском врага партизаны вынуждены были отступить в леса и горы, а в столицу партизанского края вошли немцы. Легко сказать, две поры. Несказанно тяжким это рисовалось всем, кто знал о боях в партизанском крае, а каково было тем, кто был внутри блокадного кольца.
— Ты была заброшена туда вместе с нашими партизанами? — спросил Тамбиев, он полагал, что все сказанное ею дает ему право задать этот вопрос. — В тот раз, когда туда пошли наши «По-2» с автоматами и противотанковыми ружьями? — Друзья летчики как-то говорили Тамбиеву об этой операции наших войск.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});