Спиридион - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, однажды ночью я в третий раз за двадцать пять лет предпринял попытку добыть рукопись из гроба. На сей раз исполнить намеченное мне помешало обстоятельство совершенно заурядное и естественное, однако разбудившее во мне бездну дум.
Я вооружился теми же орудиями, что и в прошлый раз. Как ни длинен мой рассказ, ты, надеюсь, не забыл, что случилось в ту давнюю ночь; ты помнишь, что тогда мне пошел тридцать первый год и под действием горячки я стал жертвой ужасного кошмара. Я тоже помнил об этой страшной галлюцинации, но не боялся ее повторения. Есть образы, которые покидают наш мозг навсегда после того, как иные идеи и чувства навсегда покидают нашу душу. С годами я окончательно разорвал те цепи, какими сковывал меня католицизм; цепи эти так тяжелы, так крепки, что на освобождение от них уходит целая жизнь, однако именно по этой причине, однажды освободившись от них, покориться им вновь уже невозможно.
Ночь стояла светлая и прохладная; я чувствовал себя довольно бодро; я нарочно выбрал такую ночь, ибо предвидел, что мне предстоит нелегкая физическая работа. И что же! Вообрази, Анжель, как я ни старался, камень Hiс est не только не сдвинулся с места, но даже не пошатнулся. Я провел подле него три часа, подступал к нему с разных сторон, убеждал себя, что его держит на месте лишь его собственная тяжесть, видел даже следы долота, с помощью которого я прошлый раз отвалил этот камень быстро и без всякого труда. Все было тщетно; камень не поддавался. Взмокнув от пота, не помня себя от усталости и огорчения, я вернулся в свою келью и рухнул в постель.
Первая неудача меня не обескуражила. Неделю спустя я предпринял вторую попытку; она оказалась ничуть не успешнее первой. Неудачным оказался и третий приступ, на который я решился через месяц; после этого мне пришлось навсегда проститься с надеждой добыть рукопись, ибо в этой бесплодной борьбе с могилой я растратил те немногие физические силы, какие у меня еще оставались. Могила между тем оставалась безгласна, мертвецы были глухи, смерть – неумолима; я выбросил долото и рычаг в садовые заросли и возвратился, покойный и печальный, к этой могиле, не желавшей отдавать скрытые в ней сокровища.
Погруженный в раздумья, я сидел на могильной плите до восхода солнца. Утренняя прохлада обратила в лед капли пота, струившиеся по моему телу, и меня разбил паралич; я утратил не только способность двигаться, но и волю; я не услышал колоколов, созывавших к мессе, не обратил ни малейшего внимания на собравшихся в церкви монахов. Я был один во всей Вселенной; между Богом и мною не было никого, кроме этой могилы, которая не желала ни принять меня в свое лоно, ни отпустить на свободу; этот символ всего моего существования поразил меня своею точностью и заворожил мне ум и сердце! Когда меня попытались поднять, выяснилось, что я не могу ни ходить, ни говорить; монахи решили, что мозг мой парализован, как и все остальные члены. Они ошибались; рассудок не отказал мне ни на мгновение за все время болезни, последовавшей за этим происшествием. Разумеется, все объясняли его чистой случайностью; об истинных причинах никто не догадался.
На смену смертному холоду пришел горячечный жар; я страдал сильно и долго, но бредовые видения меня не посещали; у меня хватало даже сил не показывать, насколько тяжело я болен, чтобы за мной не ходили больше, чем мне того хотелось, и почаще оставляли меня одного. В те часы, когда келью мою освещали лучи солнца, болезнь отступала; меня посещали мысли более спокойные и радостные, зато ночью неизбывная печаль завладевала мною безраздельно. Для деятельных умов бездействие невыносимо; скука, худшая из мук, какие влечет за собою болезнь, терзала меня немилосердно. Вид моей кельи мне опротивел. Стены ее, вызывавшие у меня в памяти все порывы энтузиазма и приступы уныния, какие я испытал в тщетном стремлении к истине; постель, на которой я так часто метался в жару и потерял здоровье в борениях со смертью; книги, которые я читал без пользы, астролябии и телескопы, служившие лишь для исследования бездушной материи, – все это пробуждало во мне угрюмую ярость. К чему жить человеку, который пережил самого себя? – думал я. К чему жить человеку, который ничего не сделал? О безумец, ты хотел осветить грядущее лучом своего ума, но не нашел в себе сил сдвинуть могильный камень и узнать, что написано в спрятанной под ним рукописи! О несчастный, пока ты был юн и пылок, ты стремился охладить свой ум и сердце, а теперь, когда близится смерть, ум и сердце твои вздумали воспылать! Умри же, раз тебе изменили разом и голова, и руки; ибо если сердце твое еще дерзает жить и гореть любовью к идеалу, этот божественный пламень сумеет лишь сжечь дотла твое нутро и осветить безжалостным светом твое бессилие и ничтожество.
Мысли эти заставляли меня ворочаться на моем жалком одре и проливать слезы ярости. Внезапно чистый голос нарушил ночную тишину:
– Неужто ты полагаешь, что тебе не в чем покаяться, – тебе, дерзающему жаловаться так горько? – спросил меня этот голос. – Кого винишь ты в своих несчастьях? Не ты ли сам свой единственный, свой заклятый враг? Кто наградил тебя преступной гордыней, кто внушил тебе бесконечную, слепую любовь к самому себе, кто заворожил мыслью, будто наука приблизит тебя к идеалу, кто заставил искать этот идеал исключительно в глубинах собственного ума?
– Ты лжешь! – вскричал я гневно, не успев даже задуматься о том, кто может задавать мне такие вопросы. – Ты лжешь! Я всегда ненавидел себя; я всегда был скучен, противен, мерзок себе самому. Я искал идеал повсюду, как ищет олень жарким днем прохладный водоем; меня снедала жажда идеала, и если я не нашел его…
– То виной тому идеал, не так ли? – перебил меня тот же голос с холодным участием. – Господь Бог обязан предстать перед людским судом и открыть тайну, какой он дерзнул окутать участь человека и к какой человек соблаговолил проявить интерес, – и это, по-вашему, не называется гордыней?
– По-вашему? – переспросил я с удивлением. – Но кто ты сам, взирающий с такой жалостью на род человеческий и, по всей вероятности, почитающий себя свободным от его слабостей?
– Я тот, – отвечал голос, – кого ты не хочешь знать, ибо ты всегда искал меня там, где меня нет.
При этих словах пот прошиб меня, а сердце едва не выскочило из груди, и, приподнявшись на постели, я спросил его:
– Неужели ты тот, кто спит под камнем?
– Ты искал меня под камнем, – отвечал он, – и камень не поддался тебе. Разве ты не знаешь, что рука человеческая слабее цемента и мрамора? Зато ум человеческий двигает горами, а любовь способна воскрешать мертвых.
– О учитель мой! – вскричал я в исступлении. – Я узнаю тебя. Это твой голос, это твои речи. Будь же благословен ты, кто приходишь ко мне в час скорби. Но где надобно было искать тебя и где найду я тебя на земле?
– В сердце своем, – отвечал голос. – Устрой в нем приют для меня. Очисти его, укрась, как украшают дом к приходу дорогого гостя, воскури благовония. А иначе – что сделаю я для тебя?
Голос замолк, и тщетно я вопрошал его: ответа мне не было. Я остался один во тьме. Волнение душило меня, и я заплакал. Объятый скорбью, я исследовал всю свою жизнь в сердце своем. Я понял, что жизнь эта в самом деле была не чем иным, как нескончаемой битвой и нескончаемым заблуждением, ибо я всегда желал сделать выбор между разумом и чувством и никогда не имел силы их примирить. Вечно желая опереться на доказательства неопровержимые, на основания рукотворные и вечно находя основания эти ненадежными, я не имел ни гения, который позволил бы мне пренебречь мнениями человеческими, ни могучей уверенности – достояния великих душ, – которая позволила бы мне их исправить. Я не осмелился отвергнуть положения метафизики и геометрии, противоречившие голосу моей совести. Сердцу моему не хватило жара, а мозгу – мощи для того, чтобы сказать науке: «Ты ошибаешься; мы не знаем ничего, нам предстоит долгая учеба. Раз путь, которым мы идем, не приводит нас к Богу, значит, мы сбились с пути; возвратимся в исходную точку и попытаемся отыскать Бога: ибо мы блуждаем впотьмах вдали от него, и сколько бы люди ни убеждали нас, что мы и сами благодаря своей сноровке уже сделались богами, мы чувствуем смертный холод и устремляемся в пустоту, уподобляясь тем небесным светилам, что гаснут, нарушая вечный закон мироздания».
С того дня я дал волю самым пылким своим чувствованиям, и тогда свершилось великое чудо. Я старел, но сердце мое, вместо того чтобы охладевать нравственно, оживало и возрождалось; чем сильнее дряхлело тело, тем моложе становилась душа. Как сбрасывают изношенное платье, так я освобождаюсь от животных инстинктов; но чем меньше завишу я от своей телесной оболочки, тем сильнее верю в свое бессмертие. Небесный друг приходил не раз, но не жди от меня подробного рассказа об этих посещениях. Они так же загадочны для меня, как и прежде, и я не пытаюсь разгадать эту загадку, ибо остерегаюсь подвергать случившееся со мной холодному анализу: я слишком хорошо знаю, чем чреват пристальный разбор подобных впечатлений: ум леденеет, а впечатление рассеивается. Хотя в сочинениях, с которыми ты познакомишься после моей кончины, я почел своим долгом изложить нынешнее мое исповедание веры как можно более логично и упорядоченно, все же я позволил себе набросить покрывало поэзии на те часы, когда потемки мира физического рассеивались для меня и, весь во власти энтузиазма и умиления, я входил в прямые сношения с этим высшим духом. Есть вещи сокровенные, которые лучше хранить в тайне и не выставлять на поругание. В бесхитростной истории моей жизни, жизни безвестной и горестной, о Спиридионе не говорится ни слова. Если самого Сократа обвиняли в шарлатанстве и обмане за рассказы об общении с тем, кого он называл своим домашним гением, сколько упреков в фанатизме навлек бы на себя монах вроде меня, дерзни он признаться, что вел беседы с призраком! Я не сделал этого признания и делать его не собираюсь. И тем не менее я запросто мог бы объясниться на сей счет с ученым скромным и добросовестным, который согласился бы без иронии и предрассудков обсуждать чудеса, старые как мир, но ждущие нового объяснения. Где, однако, отыскать в наши дни такого ученого? Сегодня наука спешит отвергнуть все рассказы о явлениях сверхъестественных, ибо ими слишком долго злоупотребляли невежество и ложь. Если политики вынуждены пускать в ход меч, дабы разрешить вопросы социальные, ученые почитают себя обязанными, дабы открыть новые просторы для исследования, без разбора предавать огню и заклинания колдунов, и жития святых. Придет, однако, час, когда все, что должно быть разрушено, исчезнет с лица земли, – тогда люди примутся разыскивать среди развалин прошлого бессмертную истину, которую отличат от заблуждений и домыслов по приметам несомнительным: так некогда Крез понял, что все оракулы лгут, кроме дельфийской Пифии, ибо она непостижимым образом прознала о самых потаенных его деяниях. Быть может, тебе позволено будет увидеть зарю этой новой науки, без помощи которой невозможно объяснить судьбу человечества и постигнуть смысл его истории. Быть может, ты доживешь до времени, когда чудеса, предсказания и предзнаменования древности перестанут казаться всего лишь проделками колдунов или глупыми выдумками священников, измышленными для запугивания паствы. Разве уже теперь наука не дала удовлетворительного объяснения многим явлениям, которые предки наши почитали сверхъестественными? Отчего же не допустить, что иные факты, кажущиеся невероятными и лживыми в наши дни, получат истолкование не менее естественное и убедительное в ту пору, когда наука расширит людские горизонты. Что же до меня, то, хотя я не вижу смысла прибегать к слову «чудо», ибо ежеутренний восход солнца ничуть не менее чудесен, чем явление мертвеца живому, я не пытался пролить свет на эти сложные вопросы: мне недостало времени. Я слышал о Месмере; не знаю, обманщик он или пророк; по рассказам он вызывает у меня недоверие, ибо выводы его слишком смелы, а так называемые свидетельства очевидцев слишком многочисленны для открытия столь недавнего. Я не успел понять, что разумеют они под словом «магнетизм»; исследовать это в должное время и в должном месте надлежит тебе. Я же не мог позволить себе тратить время на разбор этих смелых теорий; более того, я, как мог, боролся против их притягательной силы. Я был обязан исполнить долг куда более очевидный и неотложный – занести на бумагу отдельные фрагменты вечной моей думы, плода бесед с Духом».