Странное это ремесло - Богомил Райнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если ты сумеешь постичь закономерность, общее, постоянное, тогда неразбериха, возможно, исчезнет или же станет понятной и объяснимой. Однако объяснений тех проблем, которые ставит перед тобой жизнь, не сыщешь ни в одной энциклопедии, и, чтобы что-то объяснить, надо сперва заметить это, постичь. Со всех сторон обступали меня вопросы, ждущие объяснений, и не было им конца. Мне хотелось все понять, и, слыша неизменную фразу: «Вырастешь — тогда поймешь», я внутренне негодовал. Я считал абсурдом, что меня заставляют ждать совершеннолетия, чтобы доверить смысл чего-то, что уже сейчас лезет в глаза. И я пытался выйти из положения сам, наблюдая за поступками, которые, быть может, были мне не по возрасту, прислушиваясь к разговорам, которые наверняка были еще не для моих ушей, и размышляя над увиденным и услышанным, не желая ждать, пока вырасту. Возможно, с тех детских лет и усвоил я некоторые привычки, которые пригодились мне лишь гораздо позже:
Наблюдать — не пялить глаза, а именно наблюдать и откладывать в памяти.
Слушать — не из любопытства, не для того, чтобы просто узнать, что произошло, а из стремления заглянуть в темный мир человеческих побуждений и реакций, включая и мир того человека, который тебе рассказывает, — благодаря чему ты понимаешь не только то, что им сказано, но также то, о чем он умолчал. Слушать, отбирать и откладывать в памяти.
Размышлять над тем, что увидел и услышал. Выстраивать образы — гипотезы, видоизменять их, уничтожать, если нужно, и на их месте воздвигать новые; создавать вереницы, толпы образов и откладывать про запас у себя в голове.
Складывай все туда. Быть может, когда-нибудь да пригодится. Собирай, копи — даже если и никогда не пригодится.
Конечно, творчество — это не накапливание, а использование накопленного. Но разве характер, содержание, размах творчества не определяется — заранее и в значительной степени — именно характером и количеством накопленных впечатлений?
Я забавлялся тем, что наблюдал, как работают с людьми врачи, адвокаты, таможенники, следователи, которые так или иначе имеют дело с человеческой психикой и должны быть психологами, по крайней мере в своей узкой, профессиональной области. У них выработались профессиональные навыки и профессиональные рефлексы, нередко сугубо утилитарные, но работать без которых невозможно. Следователь знает, что правда о том или ином деянии не будет преподнесена ему в готовом виде, что придется вести долгое, утомительное дознание, чтобы установить ее. И практика подсказала ему необходимые приемы, нужные для того, чтобы добраться до истины.
Порой я спрашиваю себя, откуда многие из нас черпают уверенность в том, что раз мы не следователи, а писатели, то правда откроется нам неминуемо и без особых сложностей и незачем тратить годы на то, чтобы научиться смотреть, слушать, вырабатывать профессиональные навыки. Нет, думать, что все заранее решено в твою пользу только потому, что у тебя есть глаза и уши, это все равно, что считать, будто каждый знающий азбуку уже может браться за писательское ремесло.
Невозможно все охватить и зафиксировать в одном пейзаже или в чьем-то одном лице, даже если ты вооружен биноклем или микроскопом. Да и зачем тебе «все»? Для писательского творчества острая наблюдательность может быть и не слишком полезной, тогда как фрагментарность наблюдений, даже внешняя рассеянность могут оказаться плодотворными. Ибо дело не в том, сколько всего ты видел, а в том, ЧТО ты видел и КАК, то есть в отборе, в точке зрения, в глубине проникновения в суть.
Человек, привлекший твое внимание, может утаивать какие-то факты, считая их чем-то сокровенным или постыдным. Он может опустить весьма существенные обстоятельства, как раз те, которые особенно тебя интересуют, просто потому, что не умеет их выразить или не придает им значения. Он может — будучи сам убежден в своей полнейшей искренности — играть перед тобой роль, давно ставшую его второй натурой. Как докопаться до того, что сознательно от тебя прячут, о чем невольно умалчивают? Как добраться до истинной натуры, а не той, второй, которая служит человеку защитной броней?
Очень просто — с помощью профессиональных навыков и рефлексов. Но по этим вопросам, как известно, не существует учебных пособий, а если и существуют, то элементарная осмотрительность подсказывает, что не следует слишком им доверять. А посему — как бы фаталистически и примитивно это ни звучало — дело решается только дарованием и опытом. А поскольку без дарования нет творчества — эта истина стала уже азбучной, — то если дарование есть, остается одно: бросить данное лицо в воду — и дело с концом. Если это собака — заранее учить ее плавать незачем, а если кошка… Ну, если это кошка, не помогут никакие курсы и пособия. Что же касается стиля плавания, он вырабатывается со временем. И по мере накапливания той груды впечатлений, которая является Ноевым ковчегом любого писателя.
В силу этой логики я склонен считать, что коллекционирование впечатлений и мыслей, даже когда оно осуществляется вот так, без всякого плана и не в рамках рабочего дня, всегда стоит вложенных усилий. Не только потому, что оно приносит бескорыстное наслаждение, но еще и потому, что никогда заранее не знаешь, что именно тебе пригодится. Следовательно, чем плотнее заселен твой Ноев ковчег, тем больше шансов, что, когда примешься что-то искать, неожиданно на это наткнешься. Именно поэтому, хоть я и не написал своего эпохального труда о Париже, кое-какие из собранных там наблюдений сослужили мне службу, пусть и по совсем иному поводу. Есть ненаписанные книги, которые оказываются куда полезнее написанных. Именно такова моя книга о Париже.
* * *Между тем мысль, которая осенила меня во время судебного заседания во Дворце Правосудия — заняться не этим огромным городом, а отдельными человеческими судьбами, — уже прочно овладела мной. Собственно, почему множественное число? Почему «судьбами», а не одной судьбой, но рассмотренной со всех сторон, глубоко изученной? Притом пусть для начала моим героем будет не француз — покуда я хорошенько узнаю французов, пройдет немало времени, — пусть это будет история какого-нибудь болгарина, и лучше всего болгарина, который занимается тем же ремеслом, что и я. Так я подошел к следующей книге — третьему объемистому тому на полке моих ненаписанных книг.
«Ненаписанных…» — не совсем точно сказано. Я начинаю клеветать на себя. Самое неприятное, что, рассказывая о самом себе, либо на себя клевещешь, либо хвастаешься — вовсе не потому, что этого хочешь, а просто, погрузившись во что-нибудь по уши, не можешь увидеть и оценить это со стороны. По правде говоря, я потратил на ту книгу много ночей, половину ее в первой редакции даже успел написать — рукопись в триста с лишком страниц теперь валяется где-то в шкафу вместе с разным старьем. Вторая половина была подробно разработана по главам, эпизод за эпизодом. С той поры и по сей день я, перед тем как сесть за машинку, предварительно составляю такие наметки — еще один повод считать себя подмастерьем в нашем цехе и завидовать тем, кто садится писать, имея лишь самые смутные представления о том, что будет создано самопроизвольно и без излишнего надсаживания мозгов. Я доподлинно знаю, что так работают довольно многие писатели, — предоставляя своим героям действовать по своему разумению и даже порой удивлять автора своими поступками. Знаю также, что подобные писатели любят приводить в пример классиков: как Татьяна, отказав Онегину, поставила Пушкина перед свершившимся фактом, и как Вронский, к удивлению Толстого, пытался покончить с собой. Не знаю, правда, следует ли воспринимать эти примеры буквально, но даже если и так, признаюсь, что мне извлечь из них для себя урок не удалось. Думаю, впрочем, это не единственная причина, по которой я не стал классиком.
При моем, может быть, примитивном, но единственно для меня подходящем методе работы занимающая меня история должна полностью оформиться у меня в голове прежде, чем пишущая машинка примется стучать. Эта история может развиваться фрагментарно, с пропусками, даже сзаду наперед, одна и та же сцена может повторяться или видоизменяться, между мной и моими персонажами могут возникать разногласия из-за того, что они поступают не так, как мне хочется, или говорят не то, что нужно, или вообще чересчур много болтают. Эти недоразумения возможны, даже неизбежны, как и многое другое. Совершенно невозможно для меня только одно: начать рассказывать историю прежде, чем я не уясню ее для себя. Ведь писать книгу — это, по сути, рассказывать историю, которая уже предварительно произошла в твоем воображении.
История, которая произошла в моем воображении, должна была называться «Парижская карьера». «Карьера» — оттого, что герой ее был «человеком карьеры», как у нас когда-то называли дипломатов, и еще оттого, что он имел твердое намерение сделать карьеру — не в дипломатическом, а в самом грубом значении этого слова.