Бывшее и несбывшееся - Фёдор Степун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПРОВИНЦИЯ
В Нижний я приезжал обыкновенно очень рано, если не ошибаюсь, около шести утра. Зимними месяцами в этот час на предвокзальной площади бывало еще совсем темно. Лошадиные морды, дуги, извозчичьи шапки лишь смутно чернели в туманной мгле. Даже широкая лента Оки, по которой ветренной стужей неслись легкие новгородские саночки с передками, в виде лебединой шеи, еле белела перед глазами. Над низовьем Канавина призрачно дрожало зеленовато–желтое марево далеких фабричных огней. На высоком берегу, по которому санки медленно подымались к кремлю, кое–где за занавешенными окнами светились огни. Здесь, в душно натопленных комнатах, просыпалось, вставало, крестилось и садилось за чай торговое население Нижнего. Кремль с его древними стенами, башнями, соборами, присутственными местами еще спал праведным сном. Только вороны тяжело перелетали с места на место по его чистым, белоснежным площадям. Спали еще и главные улицы торгового центра, по которым я резво подкатывал к Ермолаевским номерам, где останавливались все знатоки Нижнего Новгорода, несмотря на то, что недалеко от этих неказистых номеров красовалось большое, желтое здание гостиницы «Россия». Предпочитались Ермолаевские номера, в которых было всего только 14–16 комнат, из–за тишины и замечательной кухни.
Впервые приехав в Нижний, я остановился, как сейчас помню, в номере первом, в небольшой комнате с громадной печкой–лежанкой. Велев разбудить себя ровно в 10 часов, я быстро разделся и лег досыпать короткую вагонную ночь. Ровно в десять в дверь постучались. Я весело вскочил и отдернул шторы. За окном сиял синий, солнечный день. Под окном у подъезда, в ожидании тороватых седоков, попыхивали папиросами веселые, мордастые лихачи, дядя и племянник Шныревы, с которыми я впоследствии крепко сдружился. По другой стороне улицы проходили какие–то удивительные фигуры: купец ли, интеллигент ли, барыня ли с попугаем на барашковой шапочке, малый ли из погребка — все здесь не то на самом деле было, не то мне казалось каким–то особенным, по–провинциальному милым и занятным.
Когда пожилой, опрятный «человек», приветливо внесший громадный самовар, французскую булку, масло и свежий номер «Нижегородского листка» с объявлением о моих лекциях, поговорив сколько полагается, почтительно удалился утиною походкой многих половых, я налил себе стакан крепкого чаю, достал свои расчерченные цветными карандашами конспекты и в радостном чувстве полноты и подъема жизни сел их просматривать.
К двум часам меня ждал к себе председатель нижегородской Секции гигиены, воспитания и образования доктор Грацианов. Поднявшись по чисто вымытой и устланной пестрою дорожкою, но все же слегка попахивающей отсутствием канализации, небольшой, отлогой лестнице, я оказался в памятной мне интеллигентски–поповской квартире доктора: фикусы, ломберные столы между окнами, по крашенному полу половички, обитый коричневой клеенкой «гигиенический» диван, обеденный стол в углу, вокруг него простые венские стулья, но зато на нем — разгул хлебосолья. В противоположность Германии, которая нарядно живет, но скромно питается, в России и в убогой обстановке ели талантливо. Волга с ее рыбными богатствами особенно способствовала развитию этого таланта.
Длинноруко вымахавший себя мне навстречу Грацианов оказался типичным земцем, либералом, неугомонным деятелем «с идеей и направлением». Представив меня своей жене, преподавательнице женской гимназии, круглолицей, мягкотелой Мелании Павловне, и ее коллеге, выдающемуся математику Мурашову, мясистому, кудрявому паучку с очками–лупами на почти совсем слепых глазах, Грацианов шумно и весело подвел нас к столу. Потрясывая чуть седеющею, козлиною бородкою над неустанно катающимся кадыком, Грацианов с плутоватым видом рассказывал мне, что раздул секцию чуть ли не в народный университет на основании «малюсенькой запятой».
— Как врач, — посмеивался он, — я получил разрешение на устройство лекций по вопросам гигиены воспитания и образования, только и всего. Но согласитесь, что гигиеной, хотя бы и гигиеной воспитания, нашей русской жажды образования не утолить. Вот я и рискнул потихонечку вставить после гигиены малюсенькую запятую. Так оно и получилось: секция по вопросам гигиены — раз, по вопросам воспитания — два, по вопросам образования — три. По таким трем рубрикам все, что угодно, провести можно и кого угодно выписать. Препятствий со стороны местных властей, слава Богу, пока не встречаю, смотрят сквозь пальцы. Рад, очень рад вас послушать, в «бюро» очень хвалят, говорят «из молодых да ранний»…
Похвала, что греха таить, была мне в те времена весьма приятна. Хотелось не ударить лицом в грязь.
Подготовлен я был тщательно, но меня беспокоила невозможность, хотя бы приблизительно, представить себе, какая вечером соберется публика. Я никак не мог решить, надо ли читать так, как я читал в Москве, в открытом заседании Религиозно–философского общества, или скорее на уровне Пречистенских рабочих курсов.
За послеобеденным чаем я попросил Грацианова рассказать мне, что за народ ходит на лекции. Его рассказ не облегчил моего положения, скорее наоборот — усилил мое волнение. Оказалось, что на всякого нового лектора поначалу из любопытства собираются все, со временем же у каждого создается своя аудитория, у одних — большая, у других — малая.
Вернувшись в номер, я еще раз просмотрел свой конспект, отложил его в сторону и, повернувшись лицом к стульям, окружавшим овальный стол, начал громко и внятно свою лекцию. Я решил читать как можно более просто, но по существу ничего не упрощать.
В Нижнем я пришелся ко двору. У меня быстро создалась большая и верная аудитория. Ее отличительною чертою была как социологическая, так и психологическая пестрота. Сразу же утратив некоторых слушателей разных лагерей из–за трудности моих лекций, я не утратил ни одного лагеря. На все мои лекции до конца ходили как народники, так и марксисты, как представители свободных профессий, так и сормовские рабочие, как весьма пожилые люди, так и учащаяся молодежь.
Часто читая в Нижнем, я мало–помалу перезнакомился со всеми более или менее интересными людьми среди своих слушателей. Как всюду, так и в Нижнем, русская интеллигенция жила тесными идеологическими кланами. Отношение между кланами носило своеобразно–мистический характер нераздельности, но и неслиянности. Основною формою этого общения был нескончаемый идейный спор. Большой веры в возможность переубедить друг друга ни у кого не замечалось, тем не менее никому не приходила в голову мысль о прекращении бесцельных словопрений. Вспоминая («Мои университеты») о П. Н. Скворцове, гордившемся тем, что он не читал никаких книг, кроме «Капитала» Маркса, Горький не в шутку, а вполне серьезно называет Скворцова одним из лучших знатоков марксизма, не понимая того, что ученый, не читавший ничего, кроме Маркса, не может быть хорошим знатоком марксизма, а в лучшем случае лишь узким марксистским начетчиком. Не зная ничего о Скворцове, я не могу сказать, мог ли этот глава марксистского кружка, в котором в 89–90–х годах вращался Алексей Максимович, еще жить в Нижнем во время моих наездов туда. Дух его был во всяком случае жив. Помню, что меня не раз возили на какие–то чаи, где уже исчезнувшие из моей памяти люди, гордые тем, что они никогда не читали романтиков, мистиков, церковников и других «обскурантов» с сектантской страстностью и начетнической эрудицией хором доказывали мне вредность моих эклектически–беспринципных лекций. Представительницей марксизма в легальной нижегородской прессе была женщина–врач Бродская, иронически называвшая меня в своих рецензиях «сладкоголосою сиреною» и всячески старавшаяся скомпрометировать мое «левизною приправленное, реакционно — славянофильское миросозерцание» в глазах передового нижегородского общества. Совсем иначе отнеслись ко мне в народнических кругах, где еще жили воспоминаниями об эпохе Короленко и недолюбливали Горького. С особою благодарностью и даже нежностью вспоминаю Настасью Петровну Ульянову, у которой был дважды в гостях: бедно обставленная комната, чайный стол со скромною закуской, за столом хозяйка, уже седеющая женщина с очень умным и очень русским лицом толстовского склада и еще несколько тихих, симпатичных гостей. От всей дружной «идейной» семьи веяло теплотой и грустью: один из сыновей Ульяновой только что ушел в ссылку. Не думаю, чтобы Настасья Петровна разделяла все те религиозно–философские взгляды, которые я тогда проповедывал. Не думаю также, чтобы ее очень интересовал мой курс об основных проблемах эстетики Возрождения, концепцию которого я вывез из своей поездки в Италию. И все же Настасья Петровна меня не только как–то оценила, но даже и полюбила. До сих пор у меня хранятся подаренные ею «Исторические письма» Лаврова, с трогательною подписью: «Да хранит Господь Бог вашу светлую голову от тины житейской». Как у всякого писателя, на моих книжных полках стоит много книг с автографами, но ни одна из них меня почему–то так не радует, как потрепанная серенькая книжечка с этими умилительно старомодными словами, начертанными четким, мелким почерком.